– Не отказывайся, – просит. – Выручай! Я, – признаётся, – перед Голомыздиком до нитки продулся. Нынче полный его кураж. Помогай, – скулит, – а я перед тобою в долгу не останусь…
Чо мне оставалось делать? Вроде по-человечески просит. Да и мне самому не хочется Лисаветино оставлять без рыбалки-охоты. И развёл я опять свои лады – ударился в песню:
Старинушка эта длиннее длинного. Ежели сейчас её полностью сыграть, на всю мою тогдашнюю реку Протоку повдоль бы тянуть хватило.
И чего я только в ту ночь не наголосил. Костёр давно погас. Осенняя ночь темнее медвежьей подмышки. В кромешной тьме передо мною только дикие глаза сверкают. А я, дурак, знай глотку деру.
Испелся весь, избалагурился… А ночь никак не кончается, будто бы их три кряду поставили.
С великого, знать, устатку невольно возьми я и помяни Отца Небесного:
– Господи, помилуй!
Только обмолвился, передо мною полное утро. А сам я сижу высоко над землёю – поверх лисаветинской церковной звонницы, крест золочёный обнимаю и блажу на всю деревню:
А внизу подо мною весь церковный двор народом взят. И, что самое главное, смеху не слышно. Головы селяне задрали и крестятся на меня, как на полного дурака.
Пособили мне мужики на землю спуститься, спрашивать принялись осторожно: как да что?
Ну, я всё как есть и рассказал.
– Да-а! – закачали мужики головами. – Странно, когда туманно…
– Но того не менее, когда затмение…
Ну, чо делать? Вернулся я на свою переправу – всё как есть на месте: и паузок мой у берега, и железный якорёк в проушине…
Взялся я дале справлять перевоз. И что же? Лешак-то мой честным человеком оказался. Зверьём-рыбою, как всегда, полнились лисаветинские угодья. Но главное… Не один год тянул я через Протоку свой паром и ни разочку каната не менял.
Как есть – не вру!
Такую песню наши девки хороводно певали после Пасхи – на седьмую Всесвятскую неделю, которую к тому же русалочьей ещё называли. Теперь, слава Богу, начали вспоминать, что суббота этой недели поминальная, а на воскресенье – Троица падает. За воскресеньем, ясно, понедельник следует. Он-то и есть – Духов день.
В ночь с Троицы на Духов день русалки из воды выходят – в лесах ближних колобродить, по береговым зарослям-уремам бедокурить. Ежели когда кого изловят – пиши пропало! Защекотят до смерти – по ершовой слободе гулять пустят. Ершовой слободой в своё время речное дно называлось.
Так вот… Не с ветра набрешу, а по правде расскажу…
Случилась эта оказия со мною, считай, полутора годами спустя – после оказии с моим лесовиком-знахарем. Я тогда всё ещё на реке на Протоке старался-ерёмил.
Вот ли наши лисаветинские девчата нарядили-украсили на Троицу берёзку срезанную – лентами её всякими повязали и подались гурьбою на Стрекалову пажить – на пустошь, выходит, на окольную. Костры затеяли поднимать, хороводы водить; ухажёров заманывать на игры, на пляски, на весёлые забавы.
Дело понятное. Не зря же говорят, что тот, кто в молодости не перебесится, под старость с ума сойдёт.
Вот ли зазвенели над пажитью-луговиной смехи звонкие девичьи, заотзывались на них посмехи молодецкие, раздалась-взъярилась хромочка-переборочка:
Народ веселится, а я – молодой – на переправе своей сиднем сижу, на воду гляжу. А по воде-то по этой самой хорошо тянутся-слышутся – меня достают и песни троицкие, и смехи звонкие, и посмехи вальяжные…
Вот и думаю сидючи: всем, дескать, праздник, а я что? У Бога телёнка ли, чо ли, съел?
До луговины до Стрекаловой всего-навсего рукой было подать, я, сдуру, и ударился прибрежными тальниками по то веселье.
Тороплюсь, а сам прикидываю: ежели кто горазд, тому и чёрт подаст…
Потому я так разом тем рассочинялся, что при тех при лисаветинских весельях девка одна иной раз появлялась – Капитона Бобровника дочка без матери. Почему Бобровника? Да бобров он лавливал-выделывал-продавал.
Того Капитона окрестные селяне ещё и Водяным звали.
Отживался тот Водяной от Лисаветина села на отшибе – вроде прятался от людей, пень под снегом. Заимка его Косяшная по реке Протоке выше Стрекаловой пажити верстах в двух стояла.
Не один-сам укрывался там Капитон Бобровник, а и дочка его Агата вроде как на цепи при нём сидела.