Вторая страсть — объяснять ученикам книгу Иова. Это для него наивысшее наслаждение, светлый рай посреди темного ада.
Когда к нему в хедер приходит новый ученик, Хаим первым делом спрашивает:
— Что ты сейчас изучаешь, малыш?
— Исаию, — отвечает ребенок.
— А у меня будешь Иова изучать. Это замечательная книга, понимаешь? Прекрасная книга…
Сперва ребенок пугается. Он уже слышал от старших товарищей по хедеру, что это самая трудная книга Торы, а Хаим-Иов только о ней и говорит. Но едва начинается учеба, страх проходит, его место занимают светлая грусть и сострадание к Иову и учителю, который, оказывается, так похож на этого самого Иова!.. Первую главу Хаим проходит с учениками наскоро, как не слишком важное предисловие. Богатство Иова, удача, которая сопутствовала ему поначалу, — все это представляется Хаиму байкой, небылицей. Лишь когда появляется сатана, когда начинаются несчастья, Хаим входит в роль и с воодушевлением читает третью главу:
— «Ахарей-хейн посах Ийойв эс-пиѓу вайкалейл эс-йоймой».
И с чувством переводит:
— «После этого открыл Иов уста свои и проклял день своего рождения…»[71]
Все больше воспламеняясь, Хаим читает стих за стихом. Льется, льется грустный, тревожный напев, звучит в тесном хедере жалоба на несчастную, бедную жизнь, нескончаемое горе и боль… Хаиму все равно, правильно повторяют за ним ученики или с ошибками, он будто забыл, что он меламед, он сам изучает книгу Иова, для себя… И рыдает, и негодует, и протестует. Он читает главу за главой; он равнодушно выслушивает речи Елифаза Феманитянина, который пришел к Иову и дурит ему голову глупыми утешениями, а тот отвечает, по-прежнему рыдая, и негодуя, и протестуя…
Хаим читает главу за главой, пока не устанет. Глубочайшее переживание начисто отбирает у него силы.
Надо отдохнуть. Закурив трубку, он задумывается. Выпускает изо рта густые клубы дыма и размышляет о своей несчастной, неудавшейся жизни. Больная жена, больные дети. Четверо или пятеро, он уже точно не помнит, умерли от голода и холода, давно умерли. И сам он еле жив, в груди болит, суставы ломит, тощий стал, кожа да кости. Эх, тоска… Криком кричать хочется, проклинать такую жизнь на чем свет стоит.
И он снова начинает повторять третью главу: «Ахарей-хейн посах Ийойв эс-пиѓу вайкалейл эс-йоймой» — «После этого открыл Иов уста свои и проклял день своего рождения!..»
1902
Ложь
Учитель Фридман, молодой человек лет двадцати пяти, провел на тихой, окраинной улочке последний урок и теперь собирался зайти в кафе поужинать и, как обычно, почитать свежие газеты. Недалеко от кафе кто-то тронул его за плечо. Обернувшись, Фридман увидел своего приятеля Зельвина.
— Ты куда? — спросил Фридман.
Зельвин был очень бледен.
— Я… Я… Мне нужен рубль… — Он осекся, будто ему не хватило воздуху, и испуганным голосом договорил: — Фридман, одолжи рубль! Очень надо…
Фридман машинально сунул руку в карман, где у него лежал единственный серебряный рубль, сжал его в кулаке и выпалил:
— У меня нет! Честно!
— Эх, как нехорошо! — вздохнул Зельвин. — Жилье снимаю за рубль в месяц, не жилье, а конура, прости Господи. Уже три дня просрочил… Сегодня не принесу — не пустят, хоть на улице ночуй.
«Надо ему одолжить», — с раскаянием подумал Фридман, но не решился вытащить из кармана монету и двинулся по улице, сам не зная куда. Зельвин пошел следом.
Они прошли мимо кафе. Фридман думал, как отделаться от приятеля, хотя очень ему сочувствовал.
— Нехорошо! Нехорошо! — повторял Зельвин, как заклинание, которое поможет раздобыть нужную сумму.
От его несчастного голоса у Фридмана сердце разрывалось, и он был зол и на себя, и на друга.
— А знаешь что! — вдруг воскликнул Зельвин. — Я к тебе ночевать пойду! Туда нельзя, не пустят…
Фридман видел, что друг смотрит на него с отчаянием, ждет помощи, надеется и не верит. Фридману стало стыдно. Ведь он может спасти Зельвина, если не пожалеет денег, которые, конечно, ему самому очень нужны, и признается, что у него есть рубль. После недолгой внутренней борьбы он уже открыл рот, чтобы сказать: «На, возьми», но мысль, молнией мелькнувшая в голове, удержала его, и он сказал совсем другое:
— Да, конечно, пойдем, переночуешь у меня.
Лицо Зельвина разгладилось, взгляд прояснился, он перевел дух и быстро заговорил:
— Черт его знает, где на жилье денег раздобыть. Что есть нечего, это еще полбеды, хуже, что переночевать негде. С тех пор как в большой город приехал, болтаюсь, как бездомный бродяга, ни кола, ни двора.
Фридман не отвечал. Держа руку в кармане, повторял про себя, что «у него нет», чтобы, забывшись, случайно не проговориться… И когда он прикасался к монете кончиками пальцев, ему казалось, что он трогает какую-то мерзость, которая замарает его на всю жизнь. Он вытащил руку из кармана и решил, что вообще забудет про этот несчастный рубль. Но едва Зельвин снова завел про свою бедность, Фридман, будто издеваясь над самим собой, опять сунул руку в карман и опять подумал, что сейчас забудется, вытащит монету, и Зельвин ее увидит. Он шел и дрожал от страха.