В середине июля, когда лето уже идет на перелом, а жара только по-настоящему и устаивается и от каждого лужка, хотя бы он был величиной с картуз, щемяще и сладко пахнет сеном, попал я в деревню Завилихино. Стоит она в «глубинке», километрах в двадцати от бойкого тракта, среди всхолмленных полей и перелесков — средняя деревенька, без сельсовета и правления колхоза, с причудливой пестротой крыш: одни, из шифера, вовсе новые, так и светятся, радуя глаз; другие, из дранки, ставленные давно, уже темны и морщинисты, их и солнце не веселит, не бодрит; а на третьих, соломенных под гребенку, уже и зеленые натеки мха образовались, и похоже, что они все уходят и уходят в землю, все больше сливаются с ней. Электричества здесь еще нет, третий год обещают подвести, а не ведут, и потому жизнь в Завилихине тихая, новостями не обремененная, и молодежи в деревне совсем мало — подается на сторону, кто куда. Мне же после городской жизни приятен был и сонный вид улицы, где благодушно похрюкивали свиньи и копошились в траве куры, и особенно тихие вечера, со все прибывающей прохладой, когда начинает падать роса и мерцающее небо не то чтобы стоит над головой, а как бы обнимает тебя со всех сторон, и ты ходишь среди звезд, окуная башмаки в росу. Но дела мои — надо было проверить одно кляузное письмо — быстро кончились, и пришла пора уезжать.
А ехать было не на чем.
Машины работали на полях, минуя деревню, возили хлеб прямо на главную усадьбу, там шоферы чаще всего и ночевали. Я подошел к бригадиру посоветоваться, как быть. Бригадир, дядька лет под пятьдесят, затурканный хлопотами уборочной кампании — у него даже глаза были красные, чумовые, — сказал:
— Так есть тут у нас один шофер, иногда к матери заглядывает — сала взять, бельишко сменить. Остальное время больше мотается… Узнали бы у нее. Я и проводил бы к ней, да вот бежать надо…
Хата шофера под соломой, сопревшей до черноты, была небольшой. В сенцах пахло сыростью и березовым листом — десятка два свеженаломанных веников усыхали под крышей, — а в жилой части, в красном куту, вместо божницы навешаны были какие-то фотографии в овальных и квадратных рамочках. Все вокруг было прибрано, чистенько, намыто, за полуоткрытым ситцевым пологом блестела никелированными шарами железная кровать под пикейным покрывалом. Хозяйка, сухопарая женщина лет сорока пяти, с нездоровым, желтоватого оттенка лицом и темными натеками под глазами, отвечала неохотно, словно досадуя, что вот еще и мы лезем в ее и без того полную хлопот жизнь.
— Обещался наскочить ноне, а там кто его знает. Не сам себе голова.
— Что же он, только наскоками и живет тут?
— А почитай что и так. Говорит — чего ему тут делать? В носу ковырять? Человек молодой.
— Хоть деньгами-то помогает?
— Помогает не помогает — кому дело? Сама зарабатываю.
Разговор не шел, не клеился, и я, как говорится, откланялся, попросив сына, если приедет, захватить меня. И верно, около часа дня он заявился:
— Это вам в Никольское?
— Мне.
— Везет же людям — я как раз туда, запчасти прихватить с агрономом в придачу. Закурить есть?
— Найдется.
— Тогда подымим — и айда. Мы тут наперегонки с солнцем катаемся — кто кого.
— Калым сейчас или потом?
— А груз у вас какой?
— Да вот чемоданчик.
— Тогда задаром. На общественных началах. Вот если некоторые на базар едут с мешками — с тех сам бог велел, верно? А тут — одна личность…
— Это чей же указ?
— А мой. Персонально. Плох?
— Нет, ничего. По-божески.
— Значит, айда!..
И вот мы трясемся с ним по проселку в накаленной кабине с проерзанным дерматиновым сиденьем. Иногда нас укроет пятнистой тенью лесок, и то благодать, но больше дорога идет по полям и лужкам: то по растертому песочку, который аж визжит под резиной, то по глубоким, с закаменевшими краями, колеям, то по гати с лозовым хворостком и горбатыми мостиками над канавами. Я посматриваю сбоку на шофера — забавный малый. Чуб у него тощеват, глаза синие до пронзительности, лицо длинное, сухое, со впалостями на щеках, а по крыльям носа веснушки — немного, но крупные. Кепка блинчиком, с кургузым козырьком, повернутым на затылок. Через расстегнутый ворот клетчатой рубашки свекольно пунцовеет треугольником напеченная грудь, на которой тоже редкие рыжие волоски. Руки, скользящие по баранке руля, темны и лоснятся от несмытого масла. И все время он говорит, говорит, хотя я его и не подбивал на это. Вероятно, то же самое он делал бы и в полном одиночестве — есть такие люди, что как бы думают языком, немедленно высыпают словами все, что ни приди в голову.