Теперь мы приехали в село. Он ходил за мной, как привязанный, сыпал горохом вопросов: «А это что? А это для чего?» Интерес вызывало все — рукомойник на заборе, тяпка, подполье, где хранились картошка и молоко. Отвлекался он только для того, чтобы повозиться с большим жирным черно-белым котом, который, сидя на приступках крыльца, сонно щурил зеленоватые глаза, но вздрагивал и настораживался, если поблизости на ветку яблони садилась птица.
В три-четыре года Сережка наслушался милых книжных рассказиков про добрых и умных котиков и котов, которые любят играть с детьми. Но этот сидел солидно, независимо, снисходительно сносил осторожные поглаживания и больно цапал когтями и зубами при малейшей попытке резко тормошить его. К бумажке на ниточке, которую усердно дергал перед ним Сережка, отнесся равнодушно, один раз тронул лапой и тут же отпустил — что этому разбойнику бумажка, когда он не только переловил множество мышей, но и с крысой сражался, и яростно охотился на птенцов-подлетышей.
— Он чего, больной, что ли? — удивлялся Сережка.
— Нет, он сытый и умный. И, наверное, думает, куда бы ему ночью закатиться.
— Не обманывай, ночью коты спят. У наших соседей по квартире есть кот Пашка, всегда дрыхнет.
— Так то городские, а этот, вот увидишь, на охоту уйдет.
Сережка, наверное, надоел коту своими приставаниями, и он черно-белой молнией взлетел по приставной лестнице с тонкими и редкими перекладинами на крышу веранды. У Сережки округлились от удивления глаза, ему самому тонкие перекладины лестницы не внушали доверия.
— Это его научили? — предположил он.
— Сам научился.
— Я один фильм видел, там корова в цирке выступала. Так с ней сколько дрессировщик мучился… Его бы туда…
Такому разговору, если его поддерживать, конца не видать, и я промолчал. Ночевать решили на чердаке, в свежем сене, затащили туда одеяла и подушки. Поерзали, приладились, улеглись.
Сад внизу перед закатом еще плескал листвой, к ночи замер, словно вплавленный в синее стекло. Под слоем первого туманца в лугах заскрипел коростель. Мне он всегда напоминал несмазанные дроги — не порадел мужик, вот и тащится по пыльной дороге с «музыкой». Сережке он ничего не напоминает — скрип, только и всего. Да он не знает и разницы между дрогами и каретой, ни того, ни другого не видел. Зато его беспокоит, что в сене под нами и вокруг стали роиться шорохи, шелесты, потрескиванья, пошурхивания. Он жмется ко мне, спрашивает:
— Это кто?
— Что именно?
— Ну, эти… которые тут. Они кусаются?
— Это сухие травинки ломаются под тобой, а там, в углу, мыши, может быть, шуршат. Ты мышей боишься, что ли?
— Не боюсь я их.
— Ну и правильно. Вот высотный дом большой?
— Ого! Как глянешь, голова сламливается.
— А ты для мышей больше высотного дома. Великан! Шагаешь — и вроде ничего особенного, для них же земля дрожит.
Сравнение с великаном Сережке льстит, но примирить с мышами не может, и он находит обтекаемую формулу:
— Я их не боюсь, а не люблю. И для чего они, мыши, на свете? Никому не нужны.
— Кошкам нужны. Лисицам. Ястребам в поле.
— А людям не нужны, — упорствует Сережка.
Я не настаиваю, проблемы связности всего живого ему еще не по силам. Некоторое время лежим молча. Я вспоминаю, как рос в этом же селе и даже в детстве не боялся ни темноты, ни шурханья в сене, ни мышей. Только Вия после того, как в шесть лет прочитал Гоголя, — иногда, в ночь с ветром и дождем, он непонятно и страшно возникал из темноты, выбрасывал в стороны тысячи извитых рук, похожих на дубовые корни. Тянутся, тянутся, хотят схватить… Еще я несколько опасался чертей в омутах на реке — никто их не видел, но по рассказам выходило так, что все же они есть. Наш сосед, рыбак-сомятник, бултыхавшийся в самые ненастные ночи на реке, утверждал, что глазу они «не обрисовывались», но «бесились и плескали». Однако, тоже судя по рассказам, были эти черти какие-то мелковатые, недоростки, их и пожалеть было не грех — сидят ведь в холоде и темноте, дрожат небось от сырости… Под эти воспоминания уже и засыпаю, но Сережка — я-то полагал, что он давно сны видит! — опять спрашивает шепотом:
— А кикиморы тут есть?
— Кто это?
— Ну, такие…
— Не слыхал и не видал.
— А лешие?
— Леший в лесах. Да он же старенький, смешной такой. Вот рассказывают — встретил прохожего, попросил табачку понюхать. Тот прохожий, значит, открыл коробочку, а леший ка-ак дунет изо всех сил! Запорошил прохожему глаза, а сам захихикал и убежал.
— Так разве табак нюхают? — удивляется Сережка. — Его курят.
— Раньше и нюхали. Толкли мелко-мелко, как пыль, брали щепотью и втягивали в нос. А потом только и слышно — апчхи, апчхи!..
Думаю — сейчас он спросит меня про домового, прикидываю — как объяснить. Но он молчит, потом все же проваливается в сон. Коленки уткнул мне в живот, посапывает ровно, тихо. Все отошло от него — и подозрительное потрескивание в сене, и шорох в углах, и кикиморы, и леший, который балуется, как мальчишка. И, вероятнее всего, ничего ему не снится, а если что и привидится, все равно утром не вспомнит…