И, пытаясь, следуя за ним, додумать его ответ сегодня, я рискую предположить, что нелегкий на свой лад опыт работы Тарковского за рубежом заставил бы его кое-что передумать и переоценить в своем собственном прошлом тоже. Нет. Он не смог бы, конечно, простить тех своих соотечественников, и прежде всего Ермаша, которые, с его точки зрения, были особенно виноваты в тягостях его судьбы. Получая незаслуженные удары, он не был уже готов подставлять свою вторую щеку. Так что все случившееся с ним было слишком близко, слишком больно, слишком горестно и обидно – слишком его жизнью. Но, тем не менее, становилась все более очевидной справедливость его давнего предположения, что Запад, увы, не предлагает ему в итоге настоящего спасения без насилия или давления иного рода.
Ведь Тарковский на самом деле несколько лет думал об эмиграции и страшился ее. Я знаю, что в конце 70-х он примеривался, но не решался стать «невозвращенцем» из Швеции, где ему уже был подготовлен перелет в Америку. Помню, как после этой поездки, нервно подбрасывая дровишки в камин своего деревенского дома в Мясном, подальше от всеслышащей Москвы, Тарковский страстно передумывал ситуацию, убеждая не столько меня с мужем, сколько самого себя и свою супругу, что его настоящий зритель – в России и только на родине его подлинное место.
В связи с темой данной конференции естественно обращает на себя внимание книга В. Фомина «Кино и власть». В ней собраны, кажется, все документы, иллюстрирующие в деталях преследования советскими чиновниками наших кинематографистов разного калибра. Обращаю внимание, что книга издана уже в середине 90-х годов, в период не лучшего состояния так называемого «постсоветского» российского кино, а потому производит отчасти странное впечатление (злость – дьявольская, а наивность для этого времени – прямо-таки детская). Злость автора, понятно, от боли нешутейной за нелегкие судьбы многих наших кинематографистов. Но откуда такая неподвластная опыту нового времени наивность, когда уже не взаимоотношения кино и власти, а взаимоотношения кино и денег привели наш кинематограф к новым сложностям, порою грозящим почти полным его исчезновением? Вот реальный, достаточно трагический парадокс, в котором мы сегодня существуем и в свете которого, как мне кажется, имеет смысл оглянуться на прошлое или попытаться прогнозировать будущее. А были ли вообще времена, когда художник не сражался с обществом, если не старался или не умел верно служить ему?
Только антисоветский и антибюрократический пафос книги Фомина – из другого времени и был бы уместнее в 70-е годы, когда многие из нас, не слишком советские душой, ненавидели советскую идеологию, тормозящую наши мысли и возможности, и с умилением смотрели на Запад, где, с нашей точки зрения, справедливо процветали ум, разум и талант. Правда, в те былые времена книжка Фомина могла быть издана только Самиздатом, а ему светила бы лишь решетка, за которую он, видимо, не спешил попасть, балансируя на грани дозволенного, что делали многие, в чем я сама его очень понимаю.
Но теперь и нам, «сирым» прежде, стало очевидно, что взаимоотношения художников с предложенной им от рождения реальностью везде и повсюду по-своему сложноваты: что здесь, что там, то есть в «цивилизованном» мире. Это настолько в наших русских традициях: бить, не подумав, но и желать всего, сразу и сполна. Но уже не секрет, что искусство везде сложно взаимодействует с другой идеологией, филистерами, mass-media, рынком и очень зависимо от денег. Особенно такое дорогостоящее, как кинематограф. Увы, но все более очевидно, что сатана главным образом «правит бал» там, где так мечталось понежиться в райских кущах.
Может показаться смешным, но Генрик Ибсен уверял в своем разговоре с Г. Брандесом в 1874 году, что Россия прямо-таки «чудная страна, такой в ней восхитительный гнет! Какую чудную любовь к свободе он рождает! А потому эта страна занимает такое высокое место в отношении поэзии и искусства». Русского гнета не хватало бедному Ибсену, но драматургия его, как известно, складывалась в нелегких трениях со своей собственной средой.