Мир Бергмана разорван противоречиями. Начиная с детства, рассуждая о котором он обвиняет своих родителей во всех смертных грехах, признаваясь в другом контексте, что все-таки его семья «состояла из людей, имевших добрые побуждения, но получивших катастрофическое наследство: чересчур высокую требовательность, муки совести и вину». Которые он сам унаследовал от них и от протестантской церкви, оставляющей человека один на один с Богом, в полной мере.
Думаю, именно поэтому Бергмана особенно чаровали в «Зеркале» документальные кадры, становившиеся у Тарковского не просто документом, но фактом его собственной жизни, умиротворяющим его «сном и грезой». Поэтому именно Тарковский кажется «постороннему» шведу «самым великим из всех», достигшим недосягаемого для сурового протестанта блаженства. «Самый великий» Тарковский потрясает Бергмана, наследника разорванного европейского сознания, утерянной для него самого
Да. Вход в это пространство всякий раз перекрывался в снах все того же Исаака Борга отрезвляющим его ржавым гвоздем, в который вместо звонка больно утыкалась его старческая рука. Не позволялось нагрешившему профессору переступить порог той навсегда затворившейся для него двери, за которой расположился все-таки не всегда безгрешный рай его детства. Кстати, нагрешившие герои «Сталкера» сами не решались переступить порог Зоны, опасаясь своих подсознательных мыслей и желаний, тогда как самому Сталкеру снился поражающе-божественный сон. Когда возникало ощущение, будто сам Бог касается в этом сне истерзанного земного странника своею Десницей. Это свободное пространство божественного равновесия было недоступно для Бергмана. Зато он слишком хорошо ощущал и осознавал мучительное томление страстей.
А потому именно Бергману было суждено вглядываться в мрачные бездны человеческой души, становиться тончайшим психологом и психоаналитиком, каковым никогда не мог бы стать Тарковский, вовсе не склонный к задушевному общению и духовному стриптизу. Так что, думается, именно «легкое дыхание» какой-то детской неиспорченности Тарковского, так поразившее Бергмана, может быть, подтверждало его наблюдение о том, что «многие художники… на всю жизнь сохраняют ярко выраженные черты
Он пишет, что, «делая “Земляничную поляну”, я как бы заново переживал свою жизнь, подводя ей итог. Я вовсе не делал нажим на психоаналитическую сторону. Для меня этот фильм – нечто ясное и очевидное… Мне навсегда запомнился мир, где я жил маленьким мальчиком. Когда я приехал в Упсалу на Дворцовую И… поднялся по лестнице и взялся за ручку кухонной двери, на которой еще сохранился цветной витраж; и тут меня вдруг пронзила мысль: а что если я открою дверь, а за ней стоит старая Лала – наша старая кухарка, – повязавшись большим передником, и варит на завтрак кашу, как в ту пору, когда я был маленьким… когда-то я сильно страдал
Конечно, движение времени у Тарковского тоже драматично, как и сопутствующая ему тревога неизбежного, как он говорил, «благородно скрытого от нас конца». И все-таки сны в «Зеркале» гораздо более дружелюбны к маленькому Игнату, нежели колючие сны завершающего свою жизнь профессора Борга. Все-таки сны распахивают перед Игнатом ту дверь, о порог которой он не спотыкается, ведомый и охраняемый всепрощающим взглядом Матери, сопровождающим его в то благословенное пространство, «в котором все еще было возможно…». Когда плещущееся молоко в прозрачных бутылках, полевые цветы и даже пожар воспринимались детьми, как нечто сверхценное и значительное, удивленное и счастливое открытие мира, так безнадежно утрачиваемое с годами.