Только ли радостное предвосхищение весны могли переживать симпосиасты, глядя на пелику Евфрония? Поворот среднего персонажа — не межа ли на жизненном пути до и после акме? Не пройдоха ли этот юноша, воспользовавшийся прилетом ласточки (или выпустивший пойманную), чтобы отвлечь внимание мужчины и что-то стянуть? А как отнестись к тому, что скорому приходу весны радуется то ли мальчик, то ли сам вазописец? Не повод ли это для симпосиастов позубоскалить над недотепой-ремесленником, якобы забывшим аттическую мудрость: «Одна ласточка весны не делает»? Не помнит, что ли, Евфроний притчу Эзопа о молодом горожанине, промотавшем все свое добро, который, заметив ласточку и посчитав ее предвестницей тепла, продал последнее, что у него оставалось, — плащ, а когда поднялась метель, увидел ласточку мертвой и понял, что она, поспешив, погубила и себя, и его?[726]
Эта сценка — целый трактат о природе времени. На ней есть время мгновений — явление ласточки, жесты, поворот мужчины. Есть время возгласов. Есть ежесуточный цикл, в котором сегодня благодаря ласточке выделилось между вчера и завтра. Есть периоды человеческой жизни: детство, юность, зрелость (как это не похоже на европейскую триаду возрастов, завершаемую старостью!). Есть космический цикл — весна (ласточки прилетают в Элладу в конце февраля — начале марта), лето, осень, зима. И все эти времена явлены в актуальном времени симпосия, собравшего людей, которые поднимали и опускали пелику, наполняли и опорожняли ее, разглядывали с разных сторон, передавали из рук в руки, делились впечатлениями.
На реверсе пелики — схватка молодых борцов. «Прекрасен юный Леагр», — написано под их сплетенными руками. На первый взгляд, юноши сложились в симметричную фигуру на поверхности вазы. Но посмотрите на их стопы. Стопа ближней к нам ноги левого юноши заслонена рамкой, тогда как стопа дальней ноги правого — целиком перед обрамлением. Евфроний создает впечатление, будто поверхности вазы принадлежит только орнамент; фигуры же борцов с ней не считаются. Линия, на которой они стоят, — как бы подмостки, которые до их выхода были скрыты ширмами; но вот ширмы раздвинуты — начался сеанс борьбы. Единоборство — комментарий к происходящему на аверсе. Законосообразное чередование времен не происходит плавно. Вся жизнь — агон. Время — универсальная многослойная канва, на которой у каждого получается свой узор.
Ил. 334. Евфроний. Кратер. 510–500 до н. э. Выс. 35 см. Берлин, Государственные музеи, Античное собрание. № F 2180
Из рук Евфрония вышел и берлинский кратер, на котором изображена подготовка молодых атлетов к состязанию (
На реверсе четыре атлета. Слева нагой юноша собирается повязать кинодесмой крайнюю плоть. На процедуру восхищенно глядит мальчик, держащий на плече одежду старшего друга. Он робко протянул руку к колену юноши. В центре — обнаженный дискобол по имени Антифон. Обеими руками подняв диск, он резко откинулся корпусом назад, чуть согнув правую ногу и оторвав от земли левую. В опасной близости стоящий справа юноша в гиматии указывает на чуть качнувшийся вверх пенис Антифона. Справа четвертый юноша, Леагр, передает обнаженному снятый хитон. Все тоже поименованы и увенчаны венками.
Дискобол меня особенно заинтересовал, но не пенисом, как его соседа, а способом метания. Эллины не крутились вокруг собственной оси, как нынешние спортсмены, прежде чем выпустить снаряд под пологим углом к земле. Перед тем, как метнуть диск, атлет его раскачивал: то нагибался, чуть согнув ноги отведя диск назад, при этом голова, плечи и грудь оказывались в плоскости будущего броска, а свободная нога, согнувшись, уходила назад; то распрямлялся, и тогда голова и корпус поворачивались в направлении броска, а свободная нога, оторвавшись от земли, выпрямлялась, как у Антифона. После нескольких взмахов атлет пускал его снизу вверх, так что диск летел в вертикальной плоскости.
Не мог ли Евфроний обойтись без наготы мальчиков и подростка? Не мог, потому что в палестрах юные эллины не только развивались физически, но и учились быть обнаженными: мальчик усваивал, что его тело принадлежит полису, и осваивал сексуальные аспекты наготы. Ибо «в отличие от современных моралистов, афиняне воспринимали сексуальность как важный элемент гражданского опыта»[727]
.