Меня всегда поражало, сколько всего можно успеть передумать, перевспоминать за полминуты, за десять секунд, за две. Мысли и чувства (вернее, какие-то смешанные мыслечувства, сравнения-образы) накатывают как одна большая катушка, единый клубок, – а когда потом пытаешься этот клубок распутать и пересказать, то получается очень долго и нудно… Но что же делать, придётся вам потерпеть.
Первое мыслечувство можно втиснуть в такую фразу: «Всё для меня». «Всё, вообще всё вокруг – для меня!»
В тот миг, когда я узнал в миниатюрной темноволосой женщине Машку, я понял – но не умом, а так, как лоб понимает, что со всего размаху врезался в притолоку или в угол стены, или как солнечное сплетение понимает, что дали под дых, – я совершенно точно и безошибочно понял, что вся эта массовка, гости, лакеи, все эти декорации, репетиции, маменька, папенька, вся эта круговерть с сериалом, этот Первый канал и все этажи Телецентра, – всё с самого первого дня и до этой минуты было устроено для меня одного.
Это было немного похоже на тот момент после смерти старого графа, когда я открыл медальон: щелчок – и будто весь мир встал на место. Но тогда, в лунном свете, я был один, в тишине, – а сейчас передо мной расступалась яркая зала, полная незнакомых гостей, мне навстречу медленно поворачивался компактный темноволосый мираж… и вдруг я вспомнил про сыр.
Да-да, именно. Сыр.
Эта мысль, мыслечувство-мыслевоспоминание заняло именно столько времени, сколько нужно, чтобы произнести (а вам прочитать) это слово. А на объяснение, почему я стал расплываться в улыбке, – придётся убить полчаса.
Однажды в Москву приехали мамины родственники и кроме обычных банок с алтайским мёдом привезли нечто вроде пластины или колоды, довольно тяжёлой, завёрнутой в целлофановые пакеты, в десять слоёв. Как надёжно, как капитально ни была эта колода укутана, из-под пакетов просачивался запашок. Мама быстро сказала, чтоб я забрал всё себе. Я был студент, у меня в Брюсовом переулке день и ночь толклась куча народу, всё съестное кончалось в мгновение ока, – но этот сыр (он оказался белым, солёным и мокрым, на манер брынзы, но твёрже) – сыр протянул в холодильнике недели две.
Под пакетами обнаружилось несколько сырных брусков (есть ещё такое подходящее слово «сляб»), каждый из них был отдельно обёрнут бумагой, тоже во много слоёв, на совесть. Чтобы добраться до сыра, его нужно было разоблачить.
Нам с Машкой было по восемнадцать – по двадцать лет, мы были студенты-актёры, влюблённые друг в друга по уши, – и всё на свете мы превращали в игру, обычно с очень определённым подтекстом. А тут никакого подтекста не нужно было изобретать: очевидно было, что мы этот сыр раздеваем, снимаем мокрые слипшиеся слои… Правила наших игр возникали из ниоткуда, мы понимали друг друга без слов: обёртку нельзя разрывать, а надо со строгими лицами, сосредоточенно, не прикасаясь друг к другу, тщательно, чопорно расплетать… – но бумага сама расползалась ошмётками, превращалась в лохмотья, обнажалось белое сырное тело, уже нечего было скрывать, все руки у нас были мокрые и вонючие, но мы удерживались до последней декоративной бумажной полосочки, чтобы потом наконец-то захохотать и наброситься друг на друга…
С той поры слово «сыр» в нашем с Машкой собственном языке обозначало… вы понимаете что.
В надоевших гостях, за длинным столом далеко друг от друга, в образовавшейся паузе я мог громко сказать хозяевам:
– Передайте, пожалуйста, сы-ыр, – и через минуту Машка уже что-то врала про завтрашнюю репетицию, или что живот заболел, и мы убегали – вместе или с разницей в пять минут.
И когда оставались вдвоём, она могла наклонить голову так же, как наклонила сейчас, пока мы с Дуняшей медленно приближались – и с наивно-невинным видом спросить:
– Немножко сыра?
Дуняша медленно подкатила меня – и, вместо того чтобы выскочить из коляски и схватить Машку в объятья, я сделал спину ещё прямей, а лицо ещё светски-приветливей:
– Как вы доехали, баронесса? Благополучно ли?
– Я и не заметила, как доехала, – сказала Машка. Глаза у неё были по-прежнему чёрные-чёрные, яркие. Только в углах появились маленькие морщинки.
Я выдержал небольшую паузу, чтобы те зрители, которые посообразительней, успели объяснить тем, которые потупее, смысл Машкиной реплики.
– Как вы нашли Москву?
Здесь я подумал, что шоугении перестарались. Оно, конечно, звучало красиво и по-старинному, но многие могли решить, что путешественники заблудились.
– Я и не заметила Москвы.
Ещё пауза. Маменька, как ни странно, не вмешивалась и только умильно вздыхала. Знает ли она про нас с Машкой? – подумал я. В том смысле, что знает ли Людмила Ивановна Ледовских про нас настоящих.
– Соболезную вашей потере, – я сделал положенное лицо.
– Я и…
Мне показалось, она сейчас скажет в тон: «Я и не заметила потери».
– И я, – поправилась Машка, – всей душой сочувствую вашему горю. Мы сейчас говорили с Анной Игнатьевной… Я очень любила и уважала вашего батюшку. Царство ему небесное, – Машка перекрестилась рукой в чёрной перчатке. – Да будет воля Божия над всеми нами.