Дирижёр двумя руками как будто схватил в воздухе что-то невидимое (большую голову за уши или кастрюлю за ручки), поднял над головой сжатые кулаки, скрипки стихли. И тут маменька, видимо, разлетевшись, растанцевавшись, чувствуя себя легким пёрышком, выкинула такой фортель: забросила руку своему пожилому партнёру за шею, подскочила – и повисла на нём всем своим весом! Борис Васильевич непроизвольно её подхватил, попятился, потерял равновесие и повалился назад и набок, а маменька – на него.
Я привскочил с коляски – но к Борису Васильевичу уже подбежали, нагнулись над ним, стаскивая с него маменьку, помогая подняться… Он тяжело перевернулся, встал на колени, одной рукой держась почему-то за живот (может, маменька, падая на него, заехала локтем?), – а другой останавливая помогавших: мол, погодите, не трогайте…
– Боренька, что с тобой, тебе дурно? – воскликнула маменька, простирая к нему правую руку, а левую прижимая к груди.
– Пошла… вон… дура… старая… – с ненавистью, глядя не на неё, а в себя, и продолжая держаться за живот, еле выдохнул «Боренька».
– Да! – отвечала в рацию Алла. – Конечно. Да. Людмила Ивановна, вы получаете второе предупреждение.
– Я?! За что?
– Вы в своём уме, Люся? Человеку восьмой десяток.
– Ну так и мне уже не восемнадцать… ах-ах…
– Так на вас же никто и не прыгает!
– А может… зря? – маменька вздёрнула плечико, как она делала сорок пять лет назад, взбила несуществующий локон, высоко-высоко подняла обеими руками юбки, и, распевая канкан «ля, ля, ля, ля, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!», то одним боком, то другим, пристукивая каблучками, галопчиком ускакала с площадки.
Музыканты буквально раскрыли рты.
– Алк, – сказал я. – Перенесите премьеру.
– Не я решаю.
– Мы завтра не выйдем. Без шансов.
– Спасибо всем! – сказала Алка в рацию, и невидимые динамики разнесли её голос по всем углам. – Всем выучить текст и выспаться.
15
– Ваше сиятельство… – кашлянул у меня над ухом Семён. – Ванну прикажете приготовить?
– Давай завтра утром. Сил нет.
– Как же, ваше сиятельство?! – ахнул Семён. Тут я вспомнил про утреннюю записку, мне стало стыдно: он же хотел что-то важное рассказать…
– Давай ванну, только быстрей.
– Мухой, ваше сиятельство!..
Семён натаскал воды (на самом деле принёс только две пары вёдер: остальное доставили невидимые водоносы через чёрный ход – иначе ему пришлось бы бегать туда-сюда полчаса), установил ширму, которая отделяла ванну от двери, – и, как обычно, за ширмой сделал вид, что помогает мне выбраться из коляски, раздеться и пересесть в ванну.
Пока я ёрзал, устраиваясь в узкой ванне (мне всегда было страшновато, не опрокинется ли: антикварные ножки в виде львиных лап большой уверенности не внушали), Семён исподтишка сунул мне новый листочек и карандашный огрызок – и выглянул из-за ширмы наружу, чтобы зачерпнуть кувшином горячей воды из ведра.
На листке было написано:
Я разочарованно плюхнулся в ванну: ну во-от, я-то думал, мы с ним разопьём контрабандное пиво, или даже водку, или будет ещё какое-нибудь хулиганское приключение, а он про зарплату… Но почему «обещали»? Обещали и не дадут?!
Семён притворялся, что поливает меня из кувшина: на самом деле, просто сверху лил воду в ванну тоненькой струйкой, глазами кивал на карандаш и листочек – мол, напиши, напиши.
Я потянулся к листочку карандашом, а в голове, как пузырьки от журчавшей горячей воды, мелькали и лопались брызги, обрывки:
…Зачем ему?..
…Он мне хочет помочь?..
…Нельзя! Нельзя!..
…«Тяжёлое нарушение»… Выгонят…
…Ну и что? Всё равно завтра будет провал…
…Да, но «санкции», страшные санкции…
…Никому нельзя раскрывать условия договора, «коллегам в первую очередь»! Отнимут всё, что заработал…
…Но Семён же не просто «коллега»…
…Тем более завтра всё кончится…
…А если кончится, какая разница?..
…Какая разница, что написать?..
…А ему-то какая разница? Ему зачем?..
…Написать или нет?..
…Что писать?!..
Когда до листочка осталось полмиллиметра, я по наитию перевернул карандашный огрызок и не графитовым стерженьком, а обратным, неочиненным концом карандаша стал выдавливать линию, линия поползла вбок и сделалась полукругом… Семён уставился, не понимая. Я пририсовал к полукругу ещё одну линию, сверху вниз… получилась девятка. Что значила эта девятка, я не мог сообразить – но хотя бы не тройка, уже хорошо.
Под взглядом Семёна я чувствовал себя голым. И ведь правда, я был совершенно голый, а он одетый.
…Он не имеет права давить на меня…
…Кто он вообще такой?! Эпизодник, слуга…
…Или друг?..
…Единственная опора…
Тем временем я нарисовал второй полукруг и, подчеркнув, превратил его в двойку. Вышло девяносто два. Сам не понял, что это значит, девяносто два, что за глупость? Выдавил в конце кривой нолик. Вышло девятьсот двадцать. Число неровное… вроде смотрелось правдоподобно.