– Дэн, – радуюсь я. – Дэн, это ты, глазам своим не верю.
– Габи. – Он кладет теплые руки мне на плечи, осматривает с ног до головы и прижимает к себе – в крепком, но не несущем в себе никакой чувственности объятии. Годы не изменили его фигуру, одежда не скрывает стройности худощавого тела. А вот прическу сменил – над художественно растрепанными светло-русыми волосами явно поработал гениальный парикмахер. От него пахнет мандарином и кедром, узнаваемый везде и всегда невероятный «Selection»[18]
, проклятый мажор Дэн, всегда выбирает лучшее.– Дэ-эн, – кое-как выдавливаю я. – Габи… нужно… дышать!
– Прости. – Стальной захват, качеством напоминающий кольца змеи, ослабевает, друг моего детства и моих университетских лет смотрит на меня смеющимся взглядом. – Скажи, какой шанс двум людям, живущим в Бельгии, встретиться в Берлине?
– Лень подсчитывать, – отмахиваюсь я. Такой же шанс, как и несколькими годами ранее оказаться в одном университете в том же самом Берлине, нашем личном перекрестке вероятностей.
– Я всегда говорил тебе, что Судьба и Предопределение – страшные силы, – что-то в его словах звучит фальшиво, но ощущение тут же ускользает прочь.
– Не буду даже спорить. Дэн, как же хорошо, что это ты! – Меня переполняет радость. – Мы так давно не виделись, мне столько всего нужно тебе рассказать.
– С удовольствием послушаю, так уж
– Ну конечно. – Я отметаю мысли о Филиппе, которому никогда бы не пришло в голову спросить разрешения; как говорила незабвенная Скарлетт, «подумаю об этом завтра».
Он хватает меня за руку, словно боясь потерять по пути, и мы устремляемся в берлинскую ночь в поисках спасительной гавани, способной предложить еду и питье двум заблудшим душам, только что встретившимся после долгой разлуки.
Приютом полуночников оказывается турецкое кафе, где, по утверждению Дэна, подают самый лучший в мире чай. Мы садимся на угловой диванчик, друг детства косится на меня, явно еле удерживаясь от желания проверить, не видение ли перед ним.
– Ущипни себя, – говорю ехидно.
Дэн послушно щипает себя за щеку, морщится, потом вновь, как и на улице, хватает меня за руку и говорит:
– Раз уж мое видение материализовалось, лучше оставаться с ним в физическом контакте. Мало ли что.
– Дэ-эн… клоун ты.
Он делает заказ, так и не отпустив моей руки. Остается лишь смириться.
Чай приносят в оригинальных стаканах с нарисованным синим глазом. Если судить по интерьерам и материалам, которые я оцениваю в момент, наметанным взглядом художника, кафе лишь стилизовано под Турцию – редкость среди наводненного иностранцами Берлина; даже стаканы здесь иные – изящные, тонкие с ярким золотым ободком. Я не удивлена: Дэн бы никогда не опустился до плебейских забегаловок.
Упившись чаем, мы начинаем говорить о жизни; мы так давно не видели друг друга, что приходится практически излагать свою биографию заново.
– Ты изменилась, – говорит он, внимательно и с толикой загадочности рассматривая мое лицо. Я почему-то ежусь, по позвоночнику на мгновение продирает холодок: как будто я вновь в полутемном лондонском баре и кто-то незнакомый и непонятный смотрит из-за угла…
Изменилась? Да, пожалуй. Еще бы.
Начинаю рассказывать все, что произошло за последние несколько лет, – вскользь, очень поверхностно – но ему больше и не надо; как загадочный Сен-Жермен, он все понимает сам, по пути домысливая и то, чего никогда не было. Иногда мне кажется, что он сочиняет свою версию реальности, с высоты своего жизненного опыта допуская и такие события, которые мне никогда бы не пришли в голову. Дэн старше меня на каких-то пять лет, но кажется, что опытнее на добрую сотню.
На мгновение мне кажется, что вездесущие древесно-цитрусовые нотки, пропитавшие его одежду, оттеняются слабым запахом какой-то неведомой сложносоставной химии – впрочем, скорее приятным, чем отталкивающим. Сложный и одновременно притягательный – как сам Дэн.
Мы почти любили друг друга, давно, в наши студенческие времена – так, как могут любить лишь наивные и бесконечно мудрые в этой своей наивности друзья детства, – но никому из нас никогда не приходило в голову что-то изменить, и сейчас, спустя неудачный брак и глупый ночной поцелуй, я несказанно благодарна за то, что хотя бы
Насмешник обрывает отредактированную исповедь фразой:
– Ты очень быстро говоришь.
Обрываю речь на полуслове, хмурюсь, но признаю, что он прав. Омерзительно.
Да, быстро. Потому что волнуюсь. Неотредактированные мысли убегают куда-то вперед, ускользают, и приходится невольно ускорять речь в погоне за ними, догонять, ловить. Со стороны это выглядит, наверное, глупо.
– Ладно. – Сегодня я такая покладистая, сама удивляюсь. Нетипично. – На самом деле ты просто отвык от нормальной человеческой речи, вот и придираешься.
– Пожалуй, – смеется он. – Давно ни с кем не разговаривал по душам… несколько лет.
Признание обезоруживает, я забываю про сарказм.