Самый короткий в году день клонился к вечеру, Господи ты Боже мой, а впереди самая долгая ночь. Сколько мне выпало часов света? Два? Три? Один? Это было худо и началось скверно. Наконец, когда ободняло, меня вероломно лишили и той крупицы дневной светлоты, на которую я мог рассчитывать. Над островом так низко, как только возможно, лежали густые слои туч, тронутые чёрным у макушки, тяжкое и беспощадное бремя, – и ни дождь, ни снег из них не идёт. Это самый скверный вид туч. Они высасывают из человека все силы, хватают за черепушку угольно-серыми ручищами, втыкают пальцы глубоко в глаза и уши, лезут в рот и в ноздри, пытаясь заполнить голову своей серой слякотью, разорвать её изнутри, раздавить извне. С медлительностью сильного они топят человеческий разум в самом студёном колодце сознания и держат там; но если в горящем доме под стелющимся дымом людей вынуждает прижиматься к полу надежда на живительный глоток воздуха, то на дне отчаяния их ничего не ждёт – лишь полный рот едкой жёлтой желчи. Здесь, среди вечной мерзлоты, просвета нет, здесь не найти милости, почва под ногой крепка как камень и проморожена до самого основания. Между большой землёй и островом море до половины замёрзло, и лёд чёрен, как нечистоты после песчаной бури на день святого Мартина. И земли я не вижу: тёмные горы сливаются с таким же небом. Если они, конечно, на месте. Я об этом ничего не знаю. Тролль бы побрал эти горы! А над всем лежит толстенный слой небесной черноты, словно крышка на тесном железном сундуке. Так начался этот день – и дальше стал только хуже. Когда тучи начали развеиваться, за ними показалось вовсе не солнце – нет, это была луна с её жалким половинчатым светом. И мне надо было этому радоваться? Свет – это свет. Или как? Нет, холодное сияние луны было для меня лишь горестным напоминанием о том, чего я лишён: о зимнем солнце. Хотя его слабая теплота не в силах прогнать с моря льды, пробудить ото сна земные травы, побудить птах запеть, – всё же его молочно-бледный лик возрождает в сердце веру в то, что оно как раз это может. И тем греет душу. И у меня отняли скорее даже не сам солнечный свет – а вот эту искру надежды. Яркого света и не требовалось, чтоб разглядеть то творение, которое ждало меня, когда я в полдень выполз из своего логова, – ведь даже кислой усмешки луны для этого было чересчур много. Да и что я хотел среди этой зимней гадости? Ну, да – вытрясти из своего ночного горшка ту малость, что смёрзлась в нём за ночь. Где входит мало, там мало и выходит: всего два котяха, примёрзшие к одной и той же лужице мочи. Здесь факторов много: во-первых, надо сказать, что я стал такой старой развалиной, что всё движение в моих внутренностях замедлилось; во-вторых, в последние недели бушует такая непогода, что я вылезаю из хижины лишь если меня принудить, а значит, почти не двигаюсь, и мне требуется меньше пищи; в-третьих – тут жрать нечего! И против всего этого мне нечем крыть: ни против возраста, ни климата, ни нехватки пищи. Льды начинаются в середине взморья, окружают остров, резко скрипят и стонут, как призраки, и они рубчаты, словно жёсткий воротник фреза у верховного судьи. На взморье вся жизнь просто выжжена, песок твёрдокаменный, водоросли и морская трава заскорузли. Пикша и треска стоят далеко-далеко под кромкой льда – если, конечно, не замёрзли насмерть, идти туда пешком у меня нет ни сил, ни мужества, да и лодки я не имею. Да и что мне в ней делать? Выманивать рыбу из глубин разговорами сквозь толщу льда? У меня мало снастей, и я слишком паршиво себя чувствую, чтоб ковырять дырки в торосах. Чаек сюда ничто не привлекает, разве что булыжники, на которые они садятся отдохнуть, а потом продолжают рыскать в поисках корма, вяло маша крыльями и издавая голодные крики. Но даже если б у меня был кусочек верёвки, чтоб сделать силки, приманки всё равно никакой нет, разве что мясо с собственных костей, потому что кормить крылатых разбойников своими скудными запасами я не стану: мне надо растянуть до весны связку вяленых форелей, немного сушёных красных водорослей, суповые кости, полмешка муки, и в бочке со сливочным маслом ещё можно что-то соскрести со стенок, – а пустить на приманку для чаек моё собственное мясо всё же было бы плохой идеей. Да это, наверно, и не нужно; судя по всему, сейчас госпожа Чайка и господин Поморник намереваются попировать моим мёртвым телом, когда я закоченею насмерть в этом походе с ночным горшком. Если моя жизнь окончится именно таким образом, то пиршество выйдет гораздо более скудное, чем надеется чаячье племя, – ну и пусть кушают на здоровье! Самое худшее было потом: этому несносному дню предстояло сыграть со мной самую гнусную шутку, Господь на небесах решил ещё суровее согнуть меня. Я едва начал выламывать содержимое из ночного горшка, как вижу: луна сменила форму, на левом боку у неё появилась впадина, как на щеке, которую вдавил палец лютого голода. Сперва я решил, что её вновь окружили чёрные тучи, и подумал: вот проклятье, теперь ей из-за них уже и повисеть спокойно нельзя, – но присмотревшись повнимательнее, заметил, что тучи, наоборот, скорее рассеялись. Я продолжил выбивать горшок о камень. Хотя в нём было мало, я следил, чтоб колотить им не слишком сильно: его доски от мочи раскисли, и мне надо было постараться не сломать его, – и под эти полые звуки ударов я смотрел, как от луны оказалась откушена четверть. Ужас, жуть! – сквозь зимнюю вялость ко мне пришла догадка, что сейчас происходит: лунное затмение! Месяц, источник света, скупо дарованный мне, островитянину-одиночке, в самый тёмный день в году – затмевался! За моей спиной солнце кралось как лисица под краем земли и бросало на несчастного тень от круга земного. Тем самым оно ставило нас обоих на место: своему младшему брату напоминало, что без него он был бы всего лишь прискорбно тёмной гигантской горой из серого долерита; а старикашке с клюшкой – Йоунасу Паульмасону оно велело проваливать в свою халупу: человеческую мелюзгу не приглашали на пронизывающую семейную комедию светил небесных; если б я постоял там чуть дольше, вытянув нос к затмившемуся месяцу, я бы замёрз на месте, а по весне меня нашли бы испустившего дух, сжимающего окоченевшими руками ночную посудину. Теперь я увидел, что этот день даже днём назвать нельзя: его следовало бы вырвать из календаря и положить на место между страниц чёрной книги Сатаны – ночи. Я послушался приказа этого злого солнца и поспешил обратно, закрыл дверь на засов, заполз в кухню, горшок поставил у кровати, вытянулся, накрылся покрывалом и осенил себя крестным знамением. И я до сих пор так и лежу. О, всё то, что иноземные повесы в своих многочисленных и многочитаемых путевых заметках пишут о грубости и нелепости этой проклятой мертвяцкой шхеры – Исландии – разве это всё не чистейшая правда? А в нашей стране все образованные люди пылают к этой правде ненавистью и отбиваются от неё! Старик Арнтгрим Йоунссон поднял против них пердёж на две книги, причём обе были напечатаны; в одной из них он поместил собственный портрет, в другой – отличное изображение мартышки; а епископ Одд Эйнарссон сочинил только одну книгу, и она есть в некоторых местах, переписанная от руки, но не проиллюстрированная; а епископ Гисли, сын Одда, готовит две маленькие книжонки, но они никому не интересны. Я не читал ни одну из этих защитных речей, потому что они все на латыни, а её я не знаю, но в них, очевидно, с правдивостью дело обстоит неплохо, хотя стиль наверняка пресный и читать скучно, ведь эти трое нрава крутого и поэтичностью речи не отличаются. Зато мне пересказали разное из сочинений этих скитальцев, о которых идут диспуты, правда, я ни одно из них не видел, потому что властители в нашей стране относятся к ним как к смертоубийствам, но судя по тем отрывкам, что я слышал, в них многое неверно, много приврано, есть страсть к преувеличениям и кое-что присочинено (ведь знающие люди говорили мне, что по этим писателям видно: мало кто из них бывал в нашей стране), но из всего этого вздора и глупостей особенно выделяется одно: они заявляют, что зимой Исландия – не Райский сад, она – Ад. Так вроде бы пишет англичанин Томас Насс в своей «Книге призраков»: «Особенно нас завораживает непостижимое чудо бездонного озера Веттер, через которое не перелетит ни одна птица, не замёрзнув на лету, – не перейдёт ни один человек, не лишившись органов чувств, не став глухим и немым, как мраморная статуя». Конечно, у нас в стране нет озера под названием Веттер, и ничего такого обворожительного в этой жути нет, а вот есть ли у самых крупных наших озёр дно, – я не скажу. Но вот что этому заморскому джентльмену удалось лучше, чем мне самому или какому-нибудь из моих высокообразованных земляков: описать мою горькую беспомощность и безволие к жизни в этот день в середине зимы на Мертвяцком берегу, вдали от солнца. Я знаю: я там. И так оно со всеми этими байками, которые приводят в бешенство всяких арнтгримов: они, с их могучими восклицаниями о бескрайних ночах, пылающих снегах, китах-гигантах вышиной с гору, фанфарах мертвецов в вулканах и больших айсбергах, колдуньях, продающих путешественникам попутный ветер и посылающих своих сыновей на луну, – они каким-то непостижимым образом стоят ближе к тем историям, которые мы, бесчиновный и беститульный народ, рассказываем сами себе, пытаясь сделать наше пребывание в этом краю более понятным, более сносным. И если подумать об этом как следует – откуда мне знать: а вдруг у нас есть озёра с такими свойствами, о которых пишет господин Томас Насс? Исландская знать не пожелала выделять мне средств на изучение нашей страны, они все остались глухи к тем вестям, что я собрал о серебряном песке, золотых жилах и местах, где гнездятся драгоценные камни. Нет, они слишком заняты: пользуются благами вседозволенности, оглашают лживые приговоры, не дают честным людям прокормить малолетних детей, рушат их хозяйство, отрубают им пальцы и уши. В том же месте в книге джентльмена Томаса Насса написано: «Как повествуют анналы, ещё в стародавние времена Папа Римский выпустил буллу такого содержания, что исландцам при мессах дозволяется применять мёд, потому что морозы в том краю такие крепкие, что южные вина, когда добираются до этих берегов, превращаются в красный песок. Пиво у них густое, как клей, и они держат его в кармане кафтана, а когда им захочется пить, ставят его на огонь и растапливают». И знающий всё на свете ведает, что в нынешний злосчастный миг мне было бы отрадой запустить руку в карман и извлечь оттуда целую кружку чуть тёплого, укрепляющего дух хмельного. Но, увы, в этом месте мальчишка Туми[31] врёт, не краснея.