Ресторан был полон. Разноцветные нити в дверях отражали огни ламп и, непрерывно качаясь, впускали все новых и новых посетителей. Медленно крутились под потолком лопасти вентилятора, терпеливо перемешивая пеструю, шумную, голодную и жаждущую толпу, заполонившую зал и выплеснувшуюся наружу, под зонтики к серебряным водам лагуны, отполированным косыми лучами заходящего солнца.
Спустя некоторое время грациозная Хрисула и с ней еще две столь же стройные и ловкие девушки убрали посуду, сменили скатерть. Перед ним, Жюлем, Бэдом и остальными появились приборы. Тарелки были подогреты, белоснежная скатерть туго накрахмалена. Девушки подали большой круглый поднос, на котором красовался свежезажаренный барашек, крупный душистый рис с приправами и запеченный в соусе картофель. В мясо были воткнуты тонкая двузубая вилка и слегка изогнутый острый нож.
Вместо высоких тонких стаканов, из которых мужчины пили узо, девушки поставили перед каждым по большому пузатому бокалу, и молчаливая, торжественная Хрисула разлила в них искрящееся, светлое, как янтарные четки Ахиллеаса, вино. Он закрыл свой бокал ладонью. Над тугой блестящей кожей руки вились жесткие, обесцвеченные солнцем волоски, утолщенные, потерявшие блеск ногти выглядели особенно грубыми рядом с гладкими, как перламутровые изнутри створки только что раскрытой раковины, ноготками девушки.
— Знаю, Папа! — Хрисула нежно, по-свойски положила руку ему на плечо. — Но Стефани сказала, что ты нарежешь мясо!
«Как дома! Как дома!» — подумал он и встал.
Мышцы ног, похоже, немного ожили, в них чувствовалось движение крови. Но живот оставался по-прежнему твердым и вздутым.
Он смотрел прямо перед собой. Но видел и людей, сидящих в зале, и тех, за столиками на берегу, видел поселок, лагуну, и весь свой путь сюда, и дельфинью свиту; как видел все пройденные им дороги, извилистые, но неизменно ведущие вверх, они поднимали его над этим познанным и сотворенным им миром, неизменным, как и вся его собственная жизнь.
Да, он поднялся выше многих, непоколебимый, уверенный в себе, и сейчас стоял застывший, спокойный, как Николай Угодник на иконе в церкви. Но не печально-благостный, смиренный, а с двузубцем и ножом в руках, призванный раздать окружающим его людям то, что им полагалось от тела господня, — богоборец, а не святой муж, еще полный сил, с обветренным бородатым лицом, с проницательными глазами, сверкающими за металлической оправой очков; нет, далее не богоборец, а страдалец, прозревший истину о том, что все сотворенное — из грязи и что для того, чтобы стать человеком, нужно быть сильным, мужчиной, нужно, не согнувшись, пройти через все преисподние.
Острие ножа пронзило коричневатую поджаристую корочку и углубилось в нежное мясо. Из открывшейся горячей сердцевины хлынул пьянящий запах.
Он поднял левой рукой первый, самый большой кусок и, оглядев всех, положил его на тарелку, стоящую перед Жюлем.
«Ешь! — всмотрелся он в выпуклые, с блестящими белками глаза. — Ибо сказано: последние будут первыми!»
Мулат понял его, как всегда угадав его молчаливую любовь, и, приблизив к душистому мясу широкие ноздри, засмеялся.
Он ловко нарезал мясо, оставив одну лишь тонкую, круглую кость. Сначала Джимми, потом Бэд, Жюль и все остальные положили себе рису и картофеля и, как только он опустился на стул, принялись за еду. Все пили вино, он по-прежнему — только виски, неразбавленное, позванивающее округлыми, маслянистыми на вид кусочками льда. Ел он очень мало. Джимми и Жюль пили до дна, и, осушив бокал, мулат каждый раз расплывался в счастливой, по-детски доверчивой широкой улыбке.
Ели, пили, говорили о рыбалке, стрельбе, охоте, о ветрах, парусах и лодках, даже молчаливый Бэд разговорился, а на бледных щеках Жюля появились два румяных пятна; у всех блестели глаза и губы; только он сидел безмолвный, далекий, погруженный в себя.
Он ни о чем не думал. Просто слушал, прихлебывая свое виски большими ровными глотками, попробовал съесть немного мяса, но оно только изгнало изо рта ощущение свежести и усилило тяжесть в желудке; поэтому он продолжал пить, удивляясь тому, что все эти разговоры никак его не касаются.
Солнце уже стояло над самым заливом — по-прежнему неподвижное, раскаленное, с тем неповторимым оттенком тропиков, которое в этих широтах окрашивает в медь томительно непонятные глубины морских закатов. Несмотря на позднее время, было совсем светло. Бесконечный день истлевал невыносимо долго, и люди, словно бы напуганные незаходящим светилом, торопливо заканчивали ужин, расплачивались у кассы с неутомимой Стефани и спешили к машинам.
Новые посетители больше не приходили. Ресторан понемногу пустел, но зато те, кто еще оставался, смыкались все более тесным кольцом вокруг его стола.