Ферн нигде не находил родственной души. Было что-то ужасающе безумное в упадке, безоглядно постигшем это место: вящее разногласие между таинственностью и величием здешних памятников – и крошечностью всех, кто жил близ них или заявлялся на них взглянуть. Глядя на эти могучие творения, Ферн приходил в отчаяние. Сидя на каменной колонне восемнадцатого века у оконечности Пунта-ди-Салюте, он подводил невеселые итоги. Ему много раз доводилось слышать, что главная беда Венеции – толпы приезжих; мол, за ними и настоящих венецианцев не увидать. На самом деле, бытовал слух, что исконные местные жители уже практически все вымерли.
Но именно приезжающие показались ему всего лишь фантомами – этакими быстрокрылыми птичками, чирикающими, независимо от личного достатка, о курсах валют – да и то, Ферн мог понять лишь тех, кто чирикал по-английски; этих птичек клевали, буквально растаскивали на потроха местные коршуны; эти птички продолжали соревноваться с оставшимися дома соседями, которые точно так же не смогли бы ничего здесь понять, как они сами. У всех туристов было одновременно слишком мало и слишком много времени. Когда он шел по узкой
Туристы запрудили Пьяццо Сан-Марко, провозглашенную столь многими умниками самым прекрасным творением архитектуры в мире – сейчас, правда, площадь обыкновенно кишела голубями, коих в иных областях Италии изводили наравне с крысами. Всех здесь волновали – опять-таки, что богатых, что бедных, – цены; может статься, и в таких заботах был некий толк. Женщины, пройдя несколько сотен ярдов, снимали туфли и вытягивали натруженные ноги, как-то по-дилетантски, неуверенно, примеряя маску наслаждения этим моментом;
Но Ферна, конечно, поразили не столько настроенные на мимолетный опыт туристы с их фантомной завезенной валютой, сколько сами венецианцы. Он-то по наивности и неопытности ожидал застать город полупустым – а окунулся в кишащее сентиментальными самодовольными филистерами море. И были эти обыватели куда более просты и вульгарны, чем возложенные на них надежды, – и не скрыться было от них нигде, кроме как под сенью старых прохладных дворцов, не знавших реставрации и медленно проседающих под весом лет, за проход куда взимали плату. Те из венецианцев, кто не присматривался хищно к туристам, видимо, были работягами с огромных заводов, понастроенных в Местре, на дальнем берегу; рабочей силой для военных машин захватчика, держащего город в осаде современности, и им не оставалось ничего, кроме как ожидать самопроизвольного краха – подобно тому, как турки терпеливо выжидали самоубийства Византии.
Людской гомон в Венеции не давал тишины, которую, казалось, можно найти там, где нет ни одного автомобиля. Он продолжался все двадцать четыре часа, заполночь становясь лишь более зловещим, недобрым, непредсказуемым. Каждую ночь банды юнцов с воплями проносились по закоулочкам; каждое утро жестяные рольставни громыхали то тут, то там, возвещая начало торговых будней. Подолгу бранились чьи-то голоса – кто о политике, кто о распутстве; а Ферн, сидя в мансарде пансионата, в такие моменты смотрел осоловело на часы и отсчитывал время: одна мера миновала, вторая, третья. Шум затихал, и он засыпал опять, и вновь появлялись крикливые юнцы, вновь дребезжали ставни. Казалось бы, ничего такого, во всех городах нечто подобное можно встретить – но Венеция коварно вычленяла и подсвечивала наихудшее из мира древнего и современного. Венецианский сокол с ходом лет деградировал в грифа; гриф облез до побирающейся падалью вороны.