В поисках вдохновения я немного попутешествовал в свое время – я всегда жил очень скромно, никогда не позволял себе крупные траты, вот и получалось иной раз скопить на тот или иной вояж. Именно ради картин я и посетил Бельгию – нет нужды говорить, что искал я там не Мемлинга и Рубенса, хоть и они, осмелюсь сказать, некогда были прекрасны; меня интересовали работы символистов и им подобных – таких художников, как Вильям Дегув де Нункве, Фернан Кнопф, Ксавье Меллери (вдумайтесь только, однажды Меллери сказал, что ему удалось запечатлеть «тишину» и «душу всего» – кто еще осмеливался на такое?), ну и, конечно, Джеймса Энсора, очаровательного барона-эксцентрика. Перед тем, как уехать, я скрупулезно собирал адреса коллекционеров – многие из лучших картин той школы, к счастью, все еще находились в частных руках. Почти все отнеслись ко мне тепло, хотя я очень плохо говорю по-французски, и первые две недели был потерян, точно дитя, недавно явившееся на свет, – и в той же мере счастлив. Не все владельцы, на мой взгляд, в полной мере осознавали, какими сокровищами обладают, но я и не возлагал на них больших надежд. По крайней мере, многие из них были готовы просто дать мне насладиться зрелищем – что я редко встречал среди частных коллекционеров в той же Италии. В Италии каждый второй думал, что сможет продать мне что-нибудь, каждый третий – поднимал ничем не оправданный шум, и все они отказывали мне в уединении.
Один из представительных бельгийцев, с кем я состоял в переписке, сообщил мне, что в Брюсселе до сих пор проживает вдова некоего художника символистской школы. В свете того, что произошло, я не стану называть его имя – пусть будет просто А., покойный А. Тот, кто хорошо подкован, и так поймет, кого я имею в виду, – а к тому времени, как бумаги эти попадут в чужие руки, вряд ли это будет иметь какое-либо значение. Если же незнакомцам доведется прочесть это раньше, чем я полагаю, то причиной тому сможет послужить лишь моя смерть – так что бремя благоразумия перейдет с меня на кого-то другого.
Итак, тот бельгиец без лишних комментариев снабдил меня адресом в Брюсселе, на который я написал из Англии на своем не слишком изящном французском, не ожидая всерьез получить ответ. Однако въедливый интерес к жизни и персонам «моих» художников, быть может, наделил мое письмо большей настойчивостью и убедительностью, чем я сам от себя ожидал. Для меня это казалось значительной возможностью. Несмотря на большой интерес, я никогда не встречал ни одного из моих любимых творцов лично; о родственниках и уж подавно о вдовах тоже речи не шло. По большей части это можно было объяснить тем, что жили они слишком давно. Если ответа от вдовы я не получу, мне вполне хватит и того, что я постою снаружи ее дома – в мыслях о том, кто разделял его с ней. Но сомневался я, как оказалось, зря – ибо через три дня мне пришел ответ от мадам А.
Ее почерк был довольно причудлив – вышедшие из-под ее руки буквы напоминали пружины, вылетевшие из часового механизма. Несколько трудночитаемых строк помещались в самом центре листа дорогой темно-голубой бумаги. Даже будь письмо писано на английском, мне бы стоило большого труда понять его – но в конце концов я дешифровал большую его часть. Мадам А. сказала, что она очень стара, много лет не выходила из дома и не принимала посетителей, но ее очаровало мое искреннее желание увидеть ее, так что она согласна принять меня, но только в шесть часов вечера. Я сообщил ей ориентировочные даты моего пребывания в Бельгии, несколько удивленный ее беспрецедентной решимостью – я часто чувствовал за собой неловкую ответственность, когда держатели картин назначали мне визит. Также в письме мадам А. поинтересовалась, сколько мне лет.
Когда пришло время, я провел вторую половину дня в музее Вирца[53]
, так как находился он практически в той же части города, что и дом мадам А. «Работы Вирца примечательны скорее скандальным характером его сюжетов, нежели художественными достоинствами», чопорно отмечалось в английском путеводителе, взятом мною в публичной библиотеке. Вероятно, в чем-то это правда – но не для меня. Я был очарован его зарисовками похорон и судилищ на гильотине – тем мертвенно-бледным, истекающим кровью видением реального мира. Мира, где, конечно, есть место крови и декадансу, но также – скуке и однообразию, но эти последние составляющие Вирц отбрасывал. Его метод изображения реальности казался мне наиболее уместным для изображения реальности. Меня безмерно восхитили также тишина и безлюдность, царившие в музее, – не получившие официального признания работы Вирца лежали мимо путей типичных любителей искусства.