Но и петербургская жара не в радость южанину. В городе душно, «как в бане. Солнце тиранствует, а не греет»[1147]
. Раскаленный воздух «хочет уничтожить, а не оживить»[1148], а настоящего (то есть южного) лета нет как нет. Это в родной Васильевке Гоголь «как добрый пес, вылеживался на солнце»[1149]. Малороссийское лето продолжалось и в сентябре, а в Петербурге уже шли осенние дожди, начинались холода: «А мы пропадаем в этом проклятущем Питере, чтоб он замерз навеки, тут теперь 10° морозу»[1150], – писал Шевченко 30 сентября 1842 года. О поздней осени и говорить нечего, она производит тягостное впечатление не только на южан.Через полтора года петербургской жизни Гоголь уже выносит ей приговор: «самые растения утратили здесь свой запах, как пересаженные насильственною рукою на неродную им почву; всё лето и весна продолжаются здесь только три месяца; остальными девятью месяцами управляют деспотически зима и осень»[1151]
.Там, на реках Петербурга
В Петербурге еще нет северной синевы, яркой, незабываемой синевы настоящего Севера, синевы арктических широт. Арктика далеко, но и юг тоже далеко. В Петербурге, «в стране снегов, в стране финнов», преобладает «серенький мутный колорит». По словам Гоголя, обитатели города принуждены коротать свой век «среди кучи» домов, «диких северных ночей», в мире «низкой бесцветности». Добрая знакомая Гоголя, воспитанная под синим небом Малороссии Александра Смирнова-Россет, жаловалась Жуковскому на «серый, мрачный Петербург»[1152]
.Природное освещение в первой половине XIX века дополнялось освещением искусственным. Но оно мало напоминало знакомое нам сияние огней большого города. До середины 1830-х уличные фонари наполнялись конопляным маслом, позднее – газом. Светили они так же тускло, как чухонское солнце: «свет неприятным своим тусклым сиянием глядел в окна»[1153]
.Освещение навевает самые черные мысли и рождает тягостные предчувствия. Гоголь изобразил Петербург городом-призраком, где всё – обман, где ничему нельзя верить: «легкая улыбка сверкнула на губах ее. Он весь задрожал и не верил своим глазам. Нет, это фонарь обманчивым светом своим выразил на лице ее подобие улыбки». И прекрасная девушка окажется или проституткой, или недоступной замужней дамой, а флирт приведет не к развлечению – к позору, романтическая влюбленность окончится не счастливой взаимной любовью, но смертью без покаяния.
Здесь даже нечистая сила отличается от малороссийской. Даже вий, ведьмы, чудовища, разорвавшие Хому Брута, и колдун из «Страшной мести» все-таки не рождают в душе такого ужаса, как демон Невского проспекта, что «зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде»[1154]
.Об этом же писал великий польский поэт, современник Гоголя.
Лев Гумилев, кое-что понимавший в демонологии, разделил нечисть на две категории. Обычная нечисть – домовые, лешие, русалки, упыри, албасты. Все эти существа страшны и опасны для человека, но они такая же часть окружающего мира, как вирусы и бактерии. Невидимы и вредоносны, но не инфернальны, прямо не связаны с абсолютным злом, мировым злом, которое воплощается в бесах из гумилевских сказочных поэм «Посещение Асмодея» и «Волшебные папиросы». Малороссийские черти и ведьмы у Гоголя соотносятся с обычной нечистью. Но демон Невского проспекта и сам инфернальный Петербург – потусторонняя сила совсем другого рода. Демона Невского проспекта не оседлает кузнец Вакула. От его чар не спасет петушиный крик.
Петербург погубит и Тараса Шевченко. О Петербурге написана страшная поэма «Сон», которая вызвала гнев самого государя (что не удивительно, поэма в самом деле просто оскорбительна). Из-за нее поэта и художника отправят солдатом в Оренбургский край, запретив писать и рисовать. И там, в забытой Богом Орской крепости, потом на берегах «поганого» Аральского моря, а затем на бесплодном Мангышлаке, он будет уже мечтать о Петербурге. Из прикаспийских пустынь не только Малороссия, а и Петербург с его «милой Академией» художеств представлялись утерянным раем. Но, вернувшись в столицу и прожив там лишь два года, Шевченко пожалуется двоюродному брату Варфоломею: «В Петербурге я не усижу, он меня задушит. Тоска такая, что храни от нее Господь всякого крещеного и некрещеного человека»[1156]
.