Кстати, помимо гимназического, имелось у нее и еще одно начальство, может быть не прямо ею распоряжавшееся, но по крайней мере имевшее над ней значительную власть. Выяснилось это в нашу третью встречу, спустя несколько дней после истории с «милочкой» и увещеваний мышки-Копейкиной, когда юная Быченкова, собственная дочь властительницы умов, нажаловалась ей, что я вступилась за несчастную девочку Тоню. После уроков, когда я уже складывала тетрадки, чтобы проверить их дома, Быченкова прислала за мной ту же самую Копейкину с просьбой зайти к ней в кабинет (у нее, между прочим, был в гимназии свой собственный кабинет — роскошь, для обычной учительницы непредставимая). Встретила она меня суховато, но скорее приветливо — хотя, казалось бы, почувствовав, что я не поддаюсь ее чарам, должна была сразу меня невзлюбить. С ходу заговорила она о несчастной Тоне Шаломытовой, причем в несколько поразившем меня смысле. По ее словам выходило, что всякое здоровое общество нуждается в каком-то определенном, очень небольшом проценте отстающих, аутсайдеров. Необходимы они сразу для нескольких вещей: во-первых, чтобы нормальные (по ее словам) члены общества имели перед глазами наглядный отрицательный пример, а во-вторых, чтобы (опять же по ее выражению) было куда выплеснуть недовольство, поскольку ничто так не сближает, как наличие общего, желательно неопасного врага. Последнее уже прямо сказано не было, но подразумевалось. И вот, как оказалось, я, вступаясь за Тоню, нарушаю уже сложившийся в классе иерархический баланс, который, получается, образовался не только с ведома, но как бы и с поощрения учителей.
Теория эта показалась мне какой-то уж чересчур жестокой, хотя, несомненно, известная бесчеловечная логика в ней была. Мне же, на время забыв о судьбе несчастной Тони, нужно было как-то выбраться самой: понятно, что спорить с Быченковой по вопросам теоретической педагогики было чистым самоубийством — она бы отыскала способ выдворить меня из гимназии, и на этом бы все и закончилось; мне же все-таки хотелось попробовать дослужить до момента, когда Стейси отправится сюда учиться. То, что ей достанется роль и судьба несчастной Тони, казалось мне почти невероятным, но, с другой стороны, кто-то же должен, как следовало из быченковской теории, попадать в эту статистическую погрешность и оказываться навечно в париях, чтобы подкреплять своей жертвенной ролью здоровую обстановку остального класса? Похожим образом, в общем-то, устроена и человеческая жизнь в целом: какие-нибудь несчастные клошары, выползающие поутру из-под моста Каррузель, вряд ли предназначены были судьбой для такого неопрятного существования. У Стейси было одно явное преимущество в моем лице — и я, само собой, намеревалась сделать все, что было в моих силах.
Быченкова продолжала говорить: явно наслаждаясь модуляциями собственного голоса (между прочим — довольно писклявого), она успела несколько раз обосновать с разных сторон свою теорию социального эгоизма, пока я в поисках вдохновения разглядывала картины и фотографии на стенах. Наиболее часто, естественно, попадалась там собственная физиономия владелицы кабинета: вот она кормит голубей на площади Святого Марка в Венеции, вот стоит с царственным видом в окружении других учительниц на каком-то гимназическом празднике. Прямо над ее головой, там, где в присутственных местах висел портрет царя, виднелось в золотой раме ее собственное изображение — она надменно куталась в какой-то горностаевый палантин, явно подражая позой и выражением лица героине классического портрета, но какой именно — я запамятовала. Ниже и слева, напротив окна, видна была фотография, на которой она совсем не с таким величественным видом позировала рядом с мужчиной, показавшимся мне странно знакомым. Здесь она выглядела молодой, счастливой, почти застенчивой, в отличие от своего тонкогубого спутника: тот, напряженно скосив глаза к углу, явно старался не смотреть в объектив.
— Шленский! — невольно воскликнула я, узнав его, и это словечко, как в «Синей птице», словно распахнуло запертую дверь. Она как-то вся сразу подобралась.
— Вы знаете Владимира Павловича?
Тут я сообразила, что случайно нащупала важную точку.
— Альцеста-то? Шленского? — произнесла я как можно небрежнее. — Ну конечно. Давеча еще в стуколку играли.