На шестой день после ареста Рундальцова (о котором до сих пор не было никаких известий) мы сидели в гостиной и читали «Синюю птицу» — и вот как раз в ту минуту, когда Тильтиль собрался отомкнуть очередную пещеру с бедствиями, в дверь нашей пещеры позвонили. Поскольку я по долгу службы находилась в постоянной тревоге за Стейси, я быстро решала, что лучше: оставить ее в полной опасностей комнате (высокие окна, раскаленная дверца печки, острые углы мебели) или захватить с собой к непредсказуемым визитерам? Удивительно, как можно много всего передумать за долю секунды: я мысленно продолжила каждую из линий — например, что будет, если меня сейчас арестуют и отправят вслед за несчастным Львом Львовичем? Или если я пойду одна, а дверь тем временем захлопнется намертво? Говорят, что время во сне течет с такой скоростью, что спящий успевает прожить несколько часов за действительную секунду, но я-то точно в этот момент не спала. Впрочем, решение за меня приняла сама Стейси, затопав в сторону коридора. Подхватив ее на руки и втайне надеясь, что к женщине с ребенком, хоть и буржуйке, красные отнесутся помягче, я пошла открывать. На пороге стоял Шленский.
Сперва я даже не узнала его: за несколько дней, что мы не виделись, он похудел и как-то осунулся, а кроме того, теперь он был одет в большевистскую униформу, которой я раньше у него не видела — на нем было черное кожаное пальто военного покроя. Вероятно, как первобытному человеку для демонстрации собственной сноровки требовалось ожерелье из зубов собственноручно добытых им хищников, так и красным для перманентного подтверждения своей непреклонности нужно было таскать на себе шкуры убитых животных. Вид у него был измученный, но глаза сверкали каким-то тяжелым торжеством. Причина этого быстро выяснилась — оказывается, за минувшие дни он успел, несмотря на прерванное регулярное сообщение, добраться до Петрограда, попасть в высшие большевистские круги и, нажав на какие-то тайные рычаги, выхлопотать себе особенный мандат, который должен был резко повысить его личный вес в вологодских революционных иерархиях. То легкое пренебрежение, с которым захватившие власть боевики сдвинули его на обочину, оказывается, больно язвило в последние месяцы его чувствительную душу. Давно считая себя (непонятно на каких основаниях) кем-то вроде будущего тайного революционного губернатора, он был сперва потрясен, а после взбешен тем, что его многолетняя деятельность по подготовке будущего бунта не была конвертирована ни в какие материальные блага. Отдельно, кажется, он ревновал к стремительному возвышению Быченковой, которую привык полагать кем-то вроде женского апостола при собственной персоне: выяснилось же, что благодаря особенным интригам ныне ее положение в новой власти было не в пример выше его.
Сейчас это все должно было прекратиться: в руках он сжимал портфель (тоже, кстати, из кожи какого-то несчастного существа), содержащий в себе, по его выражению, «бумагу совершенно бронебойную», откозыряв которой он, в качестве первого чуда, собирался немедленно освободить Рундальцова. Предвкушение его торжества было слегка подпорчено скудостью аудитории: Стейси, никогда его не любившая, быстро заскучала и потянула меня обратно в гостиную, а я, вероятно, не слишком энергично выражала свое восхищение его успехами. Получив от меня разрешение дождаться Мамариной, он устроился в кресле и, аккуратно достав из портфеля, вероятно, тот самый мандат, благоговейно им залюбовался. Было в этом что-то детское, но меня, против ожидания, это не умилило: может быть, из-за того, что я по своей природе лишена того странного квазиматеринского инстинкта, который заставляет иных женщин десятилетиями заботиться о дряхлеющем капризном подростке, по нелепому извиву судьбы угодившему к ним в мужья. Шленский принадлежал именно к этому весьма распространенному в русской интеллигентской среде типу: ему нужно было постоянное восхищенное одобрение, без которого он чах, как забытый комнатный цветок.