Читаем Тень за правым плечом полностью

Что ж, нам, одиноким матерям, не привыкать к лишениям. Я пошла, толкая перед собой коляску по раскисшему снегу, к зданию городской думы, которое заняли заговорщики. Если мое появление в доме Шленского больше смахивало на сцену душещипательной трагедии (из тех, что особенно любили ставить в те годы в провинциальных театрах), то визит в большевистское присутствие был обставлен сугубо комически. Охранявшая вход бледная, с темными кругами под глазами, накокаиненная красотка в кожаном, услышав, что я разыскиваю Владимира Павловича, сначала несколько секунд пыталась сообразить, о ком идет речь, а потом, поняв, расхохоталась. «К товарищу Шленскому гражданка с младенчиком, — проводи, Витюх». Насупленный и небритый Витюх отвел нас на второй этаж (коляску я оставила под присмотром большевистской Коломбины), где без стука распахнул дубовую дверь, на которой еще светлел прямоугольник от скрученной таблички с именем предыдущего владельца. (Мне сразу подумалось, что в логике современных дел было бы сразу переносить табличку с присутственного кабинета на могильный крест.) За большим дубовым столом в клубах табачного дыма сидел Шленский и что-то писал. Я много раз замечала, что, привыкнув видеть какого-нибудь человека в одной обстановке, мы всегда теряемся, встречая его в переменившихся обстоятельствах: Шленский показался мне маленьким, старым, растерянным; он же меня на какую-то секунду и вовсе не узнал. Витюх, предчувствуя или, по крайней мере, надеясь на скандал, замешкался в дверях. В глазах у Шленского мелькнул тревожный огонек.

— Что-то с Елизаветой Александровной? Эппель, выйди.

Витюх, оказавшийся Эппелем, обиженно засопел и нас покинул.

— Садитесь, пожалуйста. Что случилось?

Я села на стул, причем проснувшаяся Стейси, которую я усадила на колени, немедленно потянулась к монументальному пресс-папье с ручкой в виде головы пуделя: тоже, вероятно, остатки имущества прежнего владельца. В нескольких фразах я пересказала то, что уже известно читателю, — про временное помешательство Мамариной, про ее вчерашнее исцеление и про нынешний идефикс, а в заключение попросила выдать какое-нибудь предписание о казенной надобности, включив туда на всякий случай и Клавдию — хотя в нынешнем своем состоянии она не добралась бы и до вокзала.

— Эппель, войди, — проговорил он вдруг вполголоса, — и, насупленный, явно подслушивавший за дверью, тот немедленно явился.

— Глушакову вызови.

Через несколько минут он вернулся, ведя с собой секретаршу, которая, порхнув за стоявший в уголке монументальный «Ундервуд», мигом застрекотала, как пулеметчик, отбивающийся от вражеской конницы. Шленский, полуприкрыв глаза, диктовал — причем выяснилось, что он даже знал (интересно откуда) фамилию Клавдии: я, например, не сразу сообразила, что за «тов. Воскобойникова К. А.», которая входит в состав делегации, командируемой в распоряжение Государственной комиссии по народному просвещению.

Впрочем, свою собственную фамилию мне пришлось ему напомнить (услышав ее, он на секунду поднял бровь и почему-то переглянулся с секретаршей). Наконец, та, с хрустом выкрутив бумагу из «Ундервуда», поднесла ее Шленскому, который, вытащив из стола печать и нежно на нее подышав, пристукнул ею бланк. Стейси, заинтересовавшись, протянула ручки к печати, и Шленский, поколебавшись мгновение, вручил ей эту главную из своих инсигний, так что девочка мигом вымазалась в чернилах. Несмотря на то что остальные участники этой сцены были вполне взрослыми людьми, меня не оставляло ощущение, что все это делается как-то понарошку, словно в отсутствие путешествующего по Европе барина лакей и служанка решили вдруг вырядиться от скуки в хозяйскую одежду и на вечер перевоплотиться. Это сочетание аффектированной неестественности с подспудным опасением, что сейчас вдруг зазвонит колокольчик, вернется хозяин, и новоявленных аристократов поведут на конюшню, чтобы дать им плетей, осеняло собой все большевистские действия этого времени, накладывая отпечаток и на поступки, и на нравы (потом-то, войдя в роль, они начали чувствовать себя увереннее).

Получившаяся командировочная бумага выглядела вполне солидно — но ведь и дети, условившиеся, допустим, играть в магазин, уговаривают-ся, что пуговички у них будут служить разменной монетой, а листки календаря — ассигнациями, а раз в нынешнюю игру было поневоле вовлечено все взрослое население России, то и пуговички, выданные кухаркой и учителем, должны были сойти за деньги среди других кухарок и учителей. В общем-то, вся обыденная жизнь состоит из подобных условностей: деньги сами по себе (я имею в виду настоящие деньги) представляют собой жалкие клочки бумаги, которые нельзя съесть и которыми нельзя прикрыться от стужи, но раз люди договорились придать им какую-то ценность, то теперь любой, отступившийся от этого уговора и начавший, например, топить ассигнациями печку, будет смотреться дико.

Перейти на страницу:

Похожие книги