«С отъездом Герцена на Запад», — пишет историк Мартин Малиа, — «началась величайшая авантюра в его жизни: эмиграция превратила его из мелкого журналиста, пишущего корявые гегельянские трактаты и второсортную социальную беллетристику для московских интеллектуалов, в крупную революционную фигуру». Благодаря свободе слова он первым из русских стал «разрабатывать и распространять свою особенную национальную теорию революции.
Если бы он не сумел уехать из России именно в тот момент, его место в истории было бы действительно скромным — он был бы радикальным Грановским или двойником Белинского. Еще год, и было бы слишком поздно, ведь, начиная с 1848 года и до смерти Николая I, было чрезвычайно сложно покинуть Россию и практически невозможно для человека с таким прошлым, как у Герцена»262
.Его публицистическая деятельность в Париже с самого начала была исполнена антибуржуазным, а шире — антизападным пафосом, причем в плане беззастенчивого поношения Европы он перещеголял чуть ли не всех славянофилов. Поэтому традиционный взгляд на него как на западника требует уточнения.
Считается, что итогами прокатившихся по Европе в 1848–1849 гг. революций, особенно французской, которую он наблюдал вблизи, Герцен оказался смертельно разочарован, и именно это чувство лежит у истоков народничества. Это та самая неудовлетворенность итогами буржуазно-демократических революций на Западе, о которой говорится в начале этой книги.
Во множестве текстов, авторы которых верят «Былому и думам», утверждается, что потеряв веру в потомков Дантона и Робеспьера, которые не оправдали его высоких ожиданий и оказались мещанами, он якобы и изобрел свой «общинный социализм».
Ряд специалистов, однако, убедительно показывает, что это «разочарование», которому в истории русской революционной мысли придается едва ли меньшее значение, чем открытию Коперника в истории науки, было имитацией, литературной постановкой. Западом он был недоволен еще в Москве.
Тот же Малиа справедливо считает, что «никакая мыслимая Европа не смогла бы удовлетворить» тем идеалам, с которыми он пересек границу. Более того, «Герцен отреагировал бы гораздо сильнее, чем он сделал это, если бы революция увенчалась успехом и установила бы благие либеральные республики везде западнее России, или если бы революции не случилось вообще»263
.Судьбоносные теории рождаются по-разному. Это я к тому, что теория, в конечном счете искалечившая историю России, а попутно и неисчислимое множество судеб во всем мире, — таково мое твердое убеждение — родилась не в результате просветления личности масштаба Франциска Ассизского, Мартина Лютера или протопопа Аввакума.
Получается, что она — результат всего-то мистификации ну очень свободолюбивого и взбалмошного русского барина, грезившего о материализации своей версии «мечтательного бреда», как называл социализм Достоевский, и обманутого в этих ожиданиях, человека крупного, в своем роде очень яркого и весьма одаренного литературно, но не более того, и уж никак не годящегося на роль апостола.
Думаю, что этот факт, наряду с тем, что крестьяне Петрашевского сожгли построенный им для них фаланстер a la Fourier, — один из эпиграфов к судьбе социализма в России.
Разочарование такого эпического масштаба подразумевало либо крайнюю депрессию, либо поиск нового идеала.
Считается, что, так до конца и не смирившись с нравственным падением европейцев в 1848–1849 гг., Герцен прочел два первых тома опуса Гакстгаузена, с которым он в 1843 г. общался в Москве. Перед его взором, как он сообщает, забрезжила «едва заметная полоска на востоке, намекающая на дальнее утро, перед наступлением которого разразится не одна туча»[67]
.После этого он быстро и весьма беззастенчиво переформатировал идеи славянофилов и Гакстгаузена и, убрав из них христианскую составляющую, выдвинул теорию «общинного социализма», сыгравшую огромную роль в идейном развитии русского общества.
Теперь он — вопреки тому, что думал в 1843–1844 гг. — был согласен, что в русской уравнительно-передельной общине
Поэтому эта община не только станет основой будущего социалистического строя в России, но и спасет мир в целом — на меньшее он, подобно славянофилам, согласен не был.
Теперь он был солидарен с ними в том, что ни тяжелейшая русская история, ни века крепостного права не отразились на душевных качествах народа. Поэтому только русский мужик является потенциальным носителем новой, не мещанской и не буржуазной жизни. Крестьянский мир в потенциале содержит в себе возможность «гармонического сочетания принципа личности и принципа общинности, социальности»264
. Воистину — Руссо живее всех живых!Однако его модель спасения человечества отличалась от славянофильской.
Уже к 1848 г. Герцен был законченным анархистом, что, в общем, немудрено при николаевском прессинге, и его идеалом была свободная федерация самоуправляющихся общин, «коммун».