При этом она не помнит, где тетрадка, и даже не помнит, читала ли ее. Кажется, читала? Упоминание о детской считалке кажется ей знакомым…
Она вдруг страшно рассердилась на себя – как можно забыть такую важную вещь?! – но потом себя же и простила. Прошло почти сорок лет, кому интересны старые бумаги с детскими считалками? И голову сегодня заволокло странным туманом, любая мысль дается с трудом, никакую не получается додумать до конца.
«Но ответы есть на любые вопросы… – подумала она. – Бедный Львинский, он так хотел знать о директоре, а это письмо все время лежало в стопке ненужных бумаг у переводчика с санскрита… Я так и не узнала о комнате, но где-то есть письмо и о ней… Загадки и разгадки существуют одновременно, только находятся в разных местах… Так, кажется, Павел Штальман говорил?»
– Ты не помнишь, – сказала она вслух. – Тебе писал один человек про немца… Послал книгу про ученого, который открыл код…
– Мм-м-м-м, – вежливо промычал Калаутов.
– Он потом просил сообщить, выяснил ты что-то или нет…
– Я никогда не отвечал на их письма.
«Жалеешь мертвых, пожалел бы живых» – хотела она сказать, но фраза была слишком сложна, похожа на скороговорку. «Произносим, что попало, откуда мы знаем, какие будут последствия?» – вспомнила она о предостережении из письма.
Калаутов, видимо, почувствовал ее раздражение – обернулся.
– Почему ты спрашиваешь об этом письме? Вера, а ты, кажется, сгорела на солнце. Вот тебе и март!
– По-моему, это как раз та тема, которой занимается моя дочь…
– Дочь? – равнодушно удивился Калаутов и ушел обратно в осень сорок первого.
А у Верки заболело в левой половине груди.
Где тетрадь, думала она. Выбросила, наверное… А хоть прочитала? Кажется, прочитала. Накануне вызова к Мокеевой прочитала.
А вдруг? В груди вспыхнуло и поселилось нечто ледяное.
Но Мокеева назначила меня на этот пост в память о своей дагестанской любви.
Разве это правдоподобно? А разве правдоподобно, что тебя назначили из-за детской считалки, прочитанной перед сном?
Эники, беники, ели вареники, эники, беники, клец!
Не надо произносить никаких созвучий.
Она тихонько прошептала «клец!» и почувствовала, что губы онемели.
«Онемею, как Сема» – подумала она и тут же вспомнила, что тетрадь и книги Жухвицкого вместе с другим похожим хламом лежат на чердаке Семиного дома. Ну правильно. Они тогда переезжали на новую квартиру, и все старые ненужные вещи отвезли на дачу.
На размышления она потратила десять минут, Калаутов за это время успел дописать лишь один сугроб первой блокадной зимы. И еще успел посмеяться над собой: кажется, он стал тратить на описание события столько же времени, сколько оно занимало в реальной жизни.
Он продолжал писать, а снег все лежал какой-то ненастоящий. Легкомысленный, не обещающий ни смертей, ни голода. Такой же, как всегда. Он укрыл город за два часа, а Калаутов уже потратил четыре. Для того чтобы написать «Мельницу», ему придется потратить восемьсот лет.
Верка встала, качнувшись, и Калаутов, сминающий снег, чтобы снова заставить его падать, наконец, поднял глаза от машинки.
– Ты куда?
– Мне надо домой.
– Ты неважно выглядишь. Осталась бы?
– Мне надо, Боря.
Потом он жалел, что не задержал ее, но в тот момент умершие небеса набухли новым снегом, ему очень хотелось, чтобы он все-таки упал на пустой лист – и Калаутов лишь пробормотал: «Вызови такси. Я вечером позвоню».
Вечером ему позвонила Веркина дочь. Рыдая, она сказала, что у матери инфаркт и она в реанимации. Туда не пускают, сказала дочь, но он все-таки поехал.
Действительно, его не пустили, и пришлось пару часов простоять под окнами. Возвращаться в пустой дом Калаутову не хотелось. Он стоял и беззвучно ругал себя самыми страшными словами. Ради снега, который растаял семьдесят лет назад, он отпустил женщину с начинающимся инфарктом. Не зря нас ненавидят, интеллигентов… Потом он стал сердиться на себя уже по другому поводу: ведь прожил жизнь без привязанностей, так хорошо. Так правильно. И вот на старости лет попался. И теперь кажется, что последние два месяца, проведенные с Веркой, были самым ярким временем жизни. Да разве может быть такое?
Не может, подумал он.
У меня была очень интересная жизнь, я знал самых известных писателей своего времени. Я вел такие разговоры, такие разговоры, про это, как его…
Вернулся в Переделкино он уже к трем ночи.
И до рассвета сидел на террасе, разбирал бумаги.
35
Из редакции Владимир Корнеев вышел, насвистывая.
Жестокая пощечина, которой эта глупая женщина даже и не заслуживала, довела его до нужного куража. С утра он испугался собственной вялости – это обычно означало, что день пойдет вкривь и вкось. Но к обеду то ли кофе подействовал, то ли адреналин все-таки вытолкнул вату из надпочечников – по венам потекло горячее.
Пока ехал, несколько раз позвонил жене. Она сидела с грудным сыном, настроение у нее было плаксивое. Не выспалась, устала, ему было ее очень жаль. Жена Корнеева была хорошая женщина, они жили вместе уже двадцать лет, а он любил ее, как в первый день. Даже ее истерики любил.