И ком бросили, и засыпали. И стало у нас одним покойником больше — у Гражданина, у Плугова, у меня. Прости, бабка Дарья, что так и не смогли схоронить тебя весело.
Плугов вел Таню — первый и, пожалуй, последний раз в жизни. Она судорожно всхлипывала, ветер сек ее опухшее от слез лицо. Володя держал ее под руку робко и бережно. Так бабка Дарья и после смерти делала нам добро.
Учитель стоял, опершись на подоконник, держал в правой руке ветхий свод студенческих прописей и диктовал. Класс молча писал. Плугов молча рисовал. Он рисовал на всех уроках, в том числе и на тех, которых не было. Самые прекрасные уроки которых нет, которые отменяются по болезням учителей или по высочайшему вмешательству школьных завхозов, в чьем лице, как правило, выступают непреклонные силы природы: осень, лето, зима. Уборка урожая, уборка территории и так далее. Мы с Володей сидели на первой парте перед глазами учителей, и они уже привыкли к такой форме послушания Плугова: сидит человек, не вертится, не разговаривает (учителя не знали, что столь же несокрушимое молчание Плугов хранит и на переменах — так наши недостатки, будучи непознанны другими, переходят в наши достоинства), напряженно внимает педагогам и конспектирует, конспектирует. Милая сердцу картина. Каждый из учителей, наверное, считал ее своей личной собственностью: забрать бы ее в багетную рамку, повесить на кухне и, выйдя на пенсию, вспоминать: как же меня слушали, ах, как же меня конспектировали. Учителя не подозревали о широте души воспитанника Плугова, который, неблагодарный, сварганил столько копий с этого педагогического шедевра, что их с лихвой хватило бы на всех интернатских педагогов, включая «певичку» Эльзу Семеновну.
Учитель к этой картине тоже привык — насколько можно привыкнуть к шедевру. Но на сей раз он вдруг отклеился от подоконника и, не прерывая диктовки, направился к Плугову. Думаю, что его интерес в данном случае был спровоцирован недавним Володиным сочинением «Человек ли Евгений Базаров?». (Все это случилось до того, как мы подружились с Учителем и даже стали вхожи в его дом.) Я не успел как следует растормошить Володю, Учитель уже был возле него. Отставив свой конспект, он с любопытством заглядывал в Володин. Потом вдруг нахмурился — как хорошо знали мы эту мгновенную химическую реакцию грозы: легкая хмарь, летучая молния боли, неузнаваемо искажавшая все лицо, и сразу же за нею, в глубине ее, глухой, с сукровицей, раскат, — и попросил:
— Позвольте мне на минутку ваш конспект.
Плугов, красный до корней волос, позволил.
Учитель держал конспект в вытянутой руке и пристально всматривался в него. В тетради во всю страницу был изображен он сам. Учитель в ярости — искаженное болью лицо, мятущиеся, вырвавшиеся из-под надбровий глаза, в которых злоба мешалась с мольбой, и голос, незримый, неслышимый голос ночных госпиталей…
И реакция, начавшаяся по всем законам химических соединений, остановилась, заглохла. Лицо Учителя возвратилось к своему изначальному, почти безликому спокойствию. Он молча отдал Плугову его тетрадь, вернулся к окну, вновь устало приткнулся к подоконнику. «В романах Тургенева удивительно точно схвачено сложное, не всегда поступательное движение общественной мысли в России…»
Класс облегченно вздохнул.
Тем не менее эта история имела продолжение, причем самое неожиданное…
В интернате на третьем этаже была маленькая угловая комнатушка, в которой хранились географические карты, всевозможные схемы, словом, наглядные пособия. Учитель распорядился подселить туда Плугова. Преподаватели глухо сопротивлялись, особенно Петр Петрович, ему казалось, что такое соседство подрывает основы математики, но Учитель был настойчив, и в конце концов Плугов со своим мольбертиком, с красками и карандашами просунулся-таки в угловую комнату и зажил там среди полушарий и двухтактных двигателей в разрезе тихой, укромной жизнью. Он исправно появлялся на уроках тоже, можно сказать, в качестве наглядного пособия — а все остальное время рисовал.
Может, Учитель потому и выставил его к пособиям, чтобы лишний раз не сталкиваться в классе с собственными изображениями…
Формальный повод для вселения (или выселения) был такой: Учитель сказал, что Плугов будет оформлять школьные стенные газеты и нарисует серию портретов великих русских писателей, которая поднимет идейный уровень интернатского коридора. Если же говорить по сути, то Учитель бросил Плугову круг. Выплывешь — хорошо, не выплывешь — пеняй на себя. Он даже не смотрел в ту сторону, куда кинул эту пробковую штуковину: никогда не заходил в комнату, не интересовался плутовскими делами, в том числе великими писателями.
А что он мог больше? Кропотливо и самоуверенно проедать плешь воспитаннику? Изучайте анатомию, Владимир. Учитесь у больших художников. Вот, скажем, «Бурлаки на Волге». Или, например, «Опять двойка». Какая гамма чувств!
Из всего, что нужно было Плугову: краски, кисти, нравоучения, сухая рука Учителя с ястребиной зоркостью выхватила главное — одиночество.