Я был в ласковой власти настигающей дремы, и мысль о том, что Петя Астапов и наш Петр Петрович — одно и то же лицо, пробивалась ко мне с трудом, она подтачивала душу, погруженную в теплый перегной деревенских сумерек, а когда наконец укрепилась во мне, я с беспощадной ясностью увидел и убогий, на паях, дом, и неухоженных детей, и прибаливающую мать, и подростка в очках, разрывающегося между школой и домом…
И та же ясность обнаруживала тонкий, как волос, досадно царапающий изъян в моем доселе цельном восприятии Петра Петровича, что-то ярче высветила в нем — траченость, наверное.
Последний раз я видел его несколько месяцев назад. В том же городке, на базаре, куда я попал по скорбному случаю: мы покупали провизию для поминок. Базар только открыли, людей еще было мало, они были еще сонны, неторопливы, еще не вошли в азарт. Пора оптовых, скорбных или радостных закупок, пора дешевых цен. В пустом, неряшливо подметенном пространстве от ларька к ларьку шел сутулый, подсохший человек в круглых очках и в каждом ларьке задавал один и тот же вопрос:
— У вас подсолнечное масло, конечно, самое свежее?
Свежего масла тут сроду не было: ларьки-то государственные, а не колхозные, даже в банке, выставленной на витрине и густо драпированной мухами, осадок в три пальца толщиной, но, несмотря на это, сонные продавщицы его язвительности не воспринимали и никак на нее не реагировали.
Петр Петрович был странно похож на моего деда.
Пришла весна, и маленький городок, асфальтированный интернатский двор закрутились в ней, как яичная скорлупа. С дальних степей, с синих бугров, оттуда, из-под родины, как из-под сердца, опять пришли сюда талые воды и широко, ровно, на полном дыхании потекли по глинистым улицам, и местные огородники босиком, подвернув штаны, наперегонки делали запруды, стараясь залучить эту вольную, степную, дорогую в наших засушливых местах воду в свои тесные городские сотки.
В один из этих ярких весенних дней к нам в угловую комнату неожиданно явился Учитель. Мы остолбенели — своим правилам, даже странным, он не изменял. Войдя, Учитель коротко взглянул на нас четверых, по-солдатски вскочивших при его появлении, и сказал:
— Ну что, братцы, я уезжаю, прощайте. Впрочем, вот адрес, вдруг пригодится.
И, выкроив уголок стола, не присаживаясь, стремительно написал на клочке газеты: «Калининская обл., Белореченский р-н, с. Изборье». Хоть он и назвал нас «братцами», лицо его было отчужденнее, чем когда-либо, и адрес на газете он писал так, как будто дело было в классе: вот-вот прозвенит звонок, и Учитель, не надеясь на нашу скоропись, отрывается от подоконника, от своего конспекта, со взрослой неуклюжестью склоняется над первой попавшейся партой и сам, своей рукой дописывает собственную мысль в чьей-то чужой тетради. Сейчас, со звонком, он выйдет, и класс спишет ее, мысль Учителя, у забалдевшего однокашника… Мы же пока поняли одно: расспрашивать Учителя ни о чем не стоит.
Поняли правильно, потому что уже на следующий день интернат, весь городок, знал: Учитель уехал не один, а с поварихой тетей Шурой.
Мы тогда учились в десятом классе. Предстоял еще один, одиннадцатый, но нам суждено было закончить его в вечерней школе — старшие классы в интернате расформировали, сделав его восьмилетним. Так ОСТАЮЩИЕСЯ НА ЛЕТО В ИНТЕРНАТЕ практически в полном составе переместились в школы рабочей молодежи. Вся разница в том, что Плугов и Бесфамильный, скажем, учились в таких же школах в больших городах — Плугов в Воронеже, Бесфамильный в Ставрополе. Мы же с Гражданином остались в своем городке, учились у Нины Васильевны, но прежней близости уже не было. Она была по-старому приветлива, мы же сторонились, стыдились ее, словно чувствовали себя соучастниками побега Учителя.
В городе о ней говорили чаще и, пожалуй, прицельнее, чем об Учителе. Ее жалели — жалость, от которой сбежал бы куда глаза глядят. Но она была молодцом.
Речь о Печорине.
Речь об Ионыче.
Речь о Катюше Масловой.
Нелегко, наверно, давались ей эти речи, тем более в такой аудитории, как вечерняя школа — мы называли ее школой вечерней молодежи, — но лишь иногда, на самой крутой волне она вдруг поскальзывалась, теряла голос и потом суетливо, по-старушечьи искала равновесие. Ветер изменял, сила уходила из парусов. В такие минуты мы с Гражданином, сидевшие на последней парте, у окна, выходившего в голый осенний парк, старались не смотреть на нее, не смущать, да нам и смотреть было совестно.
По той же причине не хотели встречаться с Таней. Честнее — она не хотела видеться с нами. Было ей неловко после случившегося или ей в самом деле чудилась какая-то связь между уходом отца и нами? Нами и тетей Шурой? Кто знает. А городок маленький, и если мы где-то сталкивались, например, на танцплощадке, она насмешливо кивала нам и, подхватив за руку своего очередного или, наоборот, внеочередного парня, демонстрировала его нам в фас, в профиль и, естественно, в спину.
Парни у нее были будь здоров. «Атлеты» — по определению Гражданина.