Одетт протянула руку и коснулась моей щеки, прижала маленькую, золотую ладошку, и я поцеловал ее пальцы. Мы смотрели друг на друга, и между нами такое мелькнуло, как в книжках про любовь, странное, живое, маленькая птичка в надежных руках.
Она не умела меня утешить, но ей хотелось. А я слышал, вот в исламе, к примеру, намерение даже важнее того, совершено действие или нет. По-моему, очень мудро.
Потом мы поехали в рестик, я точил устриц, а она – какой-то неаккуратный мишленовский десерт. Но я смотрел на нее уже другими глазами. Помню, рассказывал ей что-то про пентеконтаэтию, про Перикла, про демократию, а она копалась ложкой в карамельных чешуйках.
– И не подумаешь, что ты столько про греков знаешь.
– Я и про римлян много знаю. Только тебя этим не впечатлить. Я маленький «Жизнь двенадцати цезарей» обожал читать.
– И кто был твой любимый цезарь?
– Калигула, наверное, он вообще забойный. Но сентиментальные чувства были к Клавдию. Он мне напоминал моего дядьку. Его грибами отравили. Клавдия, не дядьку. Дядька голову разбил.
А может, отец мой ему башку-то расхуярил, ой, у каждого в семье, если покопаться, все двенадцать цезарей найдутся.
Что касается дяди Коли, он мне ничего путного не сказал.
– Не помню, – говорит. – Как умирал. Даже голова не болела, просто теплота какая-то везде и уносит, как волной. Как бухали, как упал – кто его знает. С Виталиком бухали, а потом умер.
Вот иногда бывает: разговариваешь со своими мертвыми, а толку чуть.
Одетт, короче, глядела на меня, глядела, а потом засмеялась.
Я сказал:
– Сегодня я повезу тебя к себе домой. Останешься со мной.
– Иди постой в очереди за талонами на талоны.
Одетт помолчала, достала свой очередной бальзам для губ и сказала:
– Но я останусь. В качестве исключения. Надо же тебя как-то поддержать.
И вот так она пришла в мою жизнь по-настоящему, вместе с ее раскиданными по сумке пахучими, непременно «круэл-фри» натуральными бальзамами в смешных упаковках, с безуспешными попытками научить меня играть в словесные ролевые игры, железяками, раскиданными по полу, и маленькими существами, которых она создавала из мусора.
Мы так и не съехались, но, приезжая на каникулы, Одетт могла жить у меня неделями. Теперь-то это уже напоминало отношения.
То Рождество, а случилось оно не так уж сильно после похорон мисс Гловер, мы тоже провели вместе. Помню, она глядела в экран ноутбука, по американской традиции, чуждой ей настолько же, насколько и мне, смотрела «Эту замечательную жизнь».
Я в тот день ничего не праздновал, а она вся оделась в белое и красное, подарила мне книжку про птолемеевский Египет и танцевала под Cинатру. Я, конечно, ворчал, мол:
– Это не наша с тобой культура. Хочешь глянуть какое-нибудь старье, вон «Бульвар Сансет» – хороший фильм.
– Его любит Эдит. Я из принципа не люблю ничего, что любит Эдит. «Эта замечательная жизнь» – отличный фильм. Иди посмотри со мной. Он добрый.
– Не хочу я. Обман это все.
Но Одетт все-таки усадила меня перед ноутбуком, поделилась «Эм-энд-эмсом» с арахисом, и так мы провели славный-славный вечер, может быть, самый славный из всех. А ночью пошли гулять, и весь город дышал бренди, индейкой и мятными леденцами.
Мы оба были тут чуточку чужие, но звезды над головой были такие яркие и редкие, что на эти мелочи и внимания-то не обратишь.
– Ты чувствуешь себя старой, потому что ты из Старушки Европы?
Одетт засмеялась.
– Хочешь поцеловаться под омелой, как в кино?
– Сопливо как-то.
Но она поднялась на цыпочки и коснулась моих губ, осторожно, по-детски, как в первый раз.
Она смешная, конечно, много о ней такого можно вспомнить.
Ну и да, короче, стало нам с ней хорошо и долго было заебись.
А в тот день, когда я человека-то прикончил, трахаться было по-особенному, как будто я из могилы к ней пришел, ну не знаю, как еще сказать. Типа как у Жуковского, будто я был ее мертвый жених.
Тогда (Одетт лежала у меня на руках, чуть подрагивала, как от температуры, после хорошего секса с ней такое бывало) я впервые подумал о ребенке.
Ой, не то чтоб мне железно надо было продолжить мой род залупкиных королей Шустовых, но одиноко стало на свете, когда подумал, что из этой маргинальщины один я у себя остался.
Мной овладела совершенно животная жажда, я хотел продолжить себя во времени или, что даже более важно, хотел продолжить своего отца. Сердце у меня стало неспокойно от того, что подумал: умру, и не будет никого на свете такого, как мы с отцом.
– Выходи за меня замуж, – сказал я. – Будешь рожать мне детей. Троих крысят.
– Иди выпей антифриза.
– Я серьезно. Будешь дома сидеть. Всем тебя обеспечу.
– Иди пожалуйся на государство на кухне.
– Горя не будешь знать, обещаю.
– Иди стукани на соседа, что он пожаловался на правительство на кухне.
– Серьезно, Одетт, все красиво сделаем, платье белое у тебя будет.
– Иди полмира захвати.
– Одетт.
– Иди блины с икрой поешь.
– Одетт, почему ты никогда не говоришь что-нибудь вроде «иди таблицу Менделеева открой» или «иди телеграф изобрети»?
– Иди автомат изобрети.
– Ты меня бесишь. Ты вообще хочешь детей?