В тот момент она была маленькая девочка, меньше, чем когда я ее встретил, совершенно беззащитная перед самой собой. Она не могла даже пролить слезы над этим всем.
– А если нет, так разве ты была плохой дочерью?
– Ну, один раз я разрисовала его папку с документами.
– А он что?
– Хранил ее потом все эти годы.
Я поцеловал Одетт в висок, быстро-быстро билась жилка, она так синела в слабом ночном свете.
– Если он тебя любил, так было за что. Априорно только кошечка котят вылизывает.
– Я просто маленькая была.
– Но почему-то ведь он и шалости твои хранил, и думал о тебе.
– Я думаю, он и в последнюю секунду обо мне подумал.
И тут она расплакалась.
– Я ужасная, ужасная.
Так я ее гладил, так ласкал, как ребенка.
– Тихо-тихо, смотри, как тебе больно. Ну разве дурному человеку больно от того, что ему не больно? Так не бывает. Ты себя мучаешь, потому что любила и потому что благодарна ему.
А она плакала, и важны ей, наверное, были не слова, а интонации. Я и думать забыл о мужичке с дырами в груди. Рассуждал, как ее, маленькую, успокоить, укачивал, как ребенка, песни ей пел про волчка и про Дунай, как моя мертвая мама мне пела, когда я сильно болел.
– Тихо-тихо. Баю-баюшки-баю, не ложися на краю.
– А что это значит? – спросила Одетт сквозь слезы.
– Значит, что не надо спать у края кровати. Там дальше волк фигурирует. Откусит тебе печень.
Одетт засмеялась, хотя слезы у нее еще текли, я их утирал. Как бы я ей помочь хотел. Вот вернуться бы во времени назад, сохранить бы ей отца, и может даже мы бы не встретились никогда, но какая у нее была бы радость каждый день. Она бы даже не узнала никогда, какое это счастье – не потерять отца так рано.
– Какой ты мрачный русский.
– Пошлешь меня куда-нибудь опять?
– Никуда не пошлю. Я, может быть, люблю тебя, Боренька.
Я признавался ей много раз, а она мне впервые такое сказала, я даже опешил.
– Серьезно, что ли?
– Не знаю.
– Ну, неважно. Мы с тобой не расстанемся. У нас будет любовь всю жизнь. Мы будем очень богаты.
Я обнял Одетт крепче и, мне казалось, никогда теперь не выпущу ее, никуда. Так и жизнь пройдет.
– И умрем мы с тобой в один день, будем жить долго-долго, а потом утонем на яхте, и нас похоронят рядом. Нам будет девяносто четыре и девяносто два, соответственно. Даже тогда мы будем счастливы.
– Это, интересно, как? В детстве я думала, что, когда человек умирает, если он был хорошим, то попадает в свои лучшие воспоминания, а если был плохим – то в худшие.
– А это какое воспоминание?
– Оно одновременное. Я грущу, но я с тобой.
Она помолчала и вдруг спросила:
– А ты? Что ты чувствуешь? Днем я не замечала, но сейчас мне кажется, что ты был странный.
Я не знал, что ей ответить. Про мужика рассказывать не хотелось. Потом, много дней спустя, по пьяни, все я ей разболтал, но тогда сохранил свою тайну. А теперь жалею: и зачем я умолчал в ту ночь? Ночь была вся из серебра, тонкая, печальная завеса темноты, и все надо было под ней доверять друг другу.
– Не знаю. Думаю про все. Про всю свою жизнь в целом. Я недавно фильм смотрел, он старенький, седьмого года. Там, значит, злой коп похитил дочку партийного такого деятеля, генсек райкома это называется. Вот и, значит, дочка все угрожала, то папочкой, то женихом-десантником, который в Афганистане служит. Короче, много там чего было, и в какой-то момент прилетает самолет с гробами цинковыми. Злой коп, короче, нашел среди мертвецов жениха той девчонки, которую похитил, забрал его и вывалил из цинкового гроба труп прям на постель, к которой она прикована. И говорит такой: жених приехал!
– Фу.
– И я подумал: ни хуя себе. А потом подумал: да это же вся моя ебаная жизнь в одной метафоре.
Одетт помолчала, погладила меня по голове, сначала мягко-мягко, а потом крепко обняла.
– Бедные мы, бедные.
Глава 21. Батя на час
Ну, один мамин двоюродный племянник, значит, рос без отца, с мамкой да с бабушкой, жил впроголодь, в универе кубики бульонные жрал, а потом вдруг годно ушел в бизнес.
Чем-то он там занимался этаким, не то моющими средствами, не то шампуньками, и в конечном итоге жить стал хорошо.
От отца не было ни слуху ни духу все его детство, хер бы с алиментами, мальчишка и рожу-то его забыл. И вот, объявляется тот вдруг в четыре утра, ночной ковбой, в новенькой квартирке этого пацана (тогда уже парня, конечно). Вот я имена забыл, а надо бы их назвать. Давайте так: сынок будет Леха, а мужик, ну, Иван Иваныч, так как ничего примечательного в нем не было.
Дальше, значит, немая сцена, встретились Эдип и Лай, засветились по-рембрандтовски лица, Симба смотрит на Муфасу. Леха говорит:
– Чего тебе, мужик?
Отца родного, значит, не признал. Иван Иваныч чешет в затылке и говорит:
– Привет, сынок. Прости меня за долгое отсутствие, скучал по тебе, сил не было, рвался сердцем.
Ну нет, не так он, наверное, сказал, это уже я за него говорю. Я думаю, сам-то он говорил вот что:
– Слушай, Леха, сын, привет, поговоришь со мной? Пошли кофе попьем, потрындим.
Ну Леха сразу смекнул, зачем тут Иван Иваныч, жизнью битый и немного наученный, объявился. Сказал:
– Ну пошли, поговорим.