– Я же сказал, не надо мне твоих денег. Просто держи себя в руках.
Выходить ему было, может, через час, а он так нажрался. Но уж получше меня был.
– Слушай, а почему вы вообще встречаетесь ночью?
– Потому что мы – ночные существа, – с гордостью сказал Мэрвин. – Это наше время.
– Ну, или у него самолет типа в два.
– Или так. А знаешь, что еще круто? Он такой же, как я.
Это вот Мэрвин сказал с особым значением, вознес слово «такой же» на пьедестал, а около него все остальные побросал. Ой, да конечно я понимал, почему ему важно увидеть отца, помимо всяких там мальчишеских чувств, неизжитых, неизбытых.
Мэрвин никогда не видел других летучих мышей. Крысы, я знал, в Лос-Анджелесе есть. Мы проходили мимо друг друга, я не нуждался в каких-нибудь крысиных советах, отец и мать всему меня научили. Достаточно было кошек, собак, встречались лисы, разные птицы. Звериков вокруг, в целом, было немного, но их присутствие ощущалось.
А вот летучих мышей я никогда не видел, запах Мэрвина был необычайным, уникальным в моей коллекции, а у меня нюх был куда тоньше, чем у других зверей.
В общем-то, Мэрвину нужны были советы. Природка его явно выходила у него из-под контроля.
Во-первых, в наших вот кругах всем давно было известно, что Мэрвин – извращенец, после секса лакает кровь у шлюх, а потом отрубается часов на двадцать. Это Андрейка, для которого это было стремной причудой, растрепал, теперь каждый дилер в округе знал, какие там у босса предпочтения.
А Мэрвину нужно было все больше. Один разок мы с ним вместе кутили, и я видел, как он это делает. Три надреза – под лопатками, на ключице и на бедре, у самой вены, так что даже опасно. Я видел, как Мэрвин проникает в порезы языком, с животной жадностью, с жаждой жить. Отчасти оно, конечно, красиво было, девчонка (маленькая блондиночка с мутными глазами) сидела, раздвинув ноги, послушно ждала, пока он закончит с первой раной и нанесет ей другую, потом третью. Я-то помнил, как Мэрвин вырубался с одного глотка. Теперь это был целый ритуал.
Долбая кокаин, Мэрвин не спал неделями, но и выключить себя ему становилось все сложнее.
Когда он наконец уснул, внезапно, будто отключился, девчонка вопросительно посмотрела на меня.
– Да обдолбался, забей. Иди сюда, я тебя подлатаю.
Порезы были хорошо раскрыты его языком. Их так и хотелось зашить. В итоге я ту девчонку так и не трахнул, ни в одной позе ее нельзя было повалять по простыням, чтобы не раскровить раны. А у меня на такое не вставало. Это ж кем надо быть?
Короче говоря, самое страшное заключалось вот в чем: ему двадцать пять, и трех надрезов ему едва хватает. Задачка, детки: сколько лет будет Мэрвину, когда ему придется убить человека?
Вот чего я боялся.
Нет, отоспавшись, он пару-тройку дней, а под коксом, может, и недельку, выглядел вполне прилично. Вот, к примеру, у него был удачный день календаря, когда мы постреляли, кровь его совершенно не интересовала. Но чем дальше он удалялся от приема своей красненькой микстурки, тем сильнее было видно, как его корежит на самом физическом уровне.
Сначала легкая нервозность, дрожащие руки, все эти непременные спутники бессонных ночей. Чуть позже его потряхивало уже всего, глаза горели. И перед тем, как я знал: он сорвется, Мэрвин хотел уже не спать, бессонница переставала быть сутью и поводом.
Он по-настоящему хотел крови, вкус будоражил его, а душа Мэрвина вся обращалась к одному желанию, и это был не кокаин. Евреи, к примеру, считают, что в крови содержится душа. Поэтому они выпускают ее всю при правильном забое животного. Это чтоб, не дай бог, душами куриц не наглотаться, когда в KFC зайдешь за крылышками. Может быть, Мэрвину нужны были кусочки души, чтобы отправиться в свое опасное путешествие.
– Я всякий раз немного схожу с ума, – говорил он. – Когда я там оказываюсь, всегда есть безумие, всегда кусок меня там остается. Спал бы каждый день – давным-давно свихнулся бы.
Небесные существа все сходят с ума, это понятно, от большой работы – большие горести. Но, и это был вопрос, который я принципиально не задавал вслух, разве Мэрвин со своей охотой до крови с ума не свихнулся?
Зачем, в принципе-то, делать три надреза, чтобы потом, как ты девочку ни повернешь, ей всегда было больно? К кому Мэрвин мог с этим пойти? Не к сексопатологу же? Я его понять не мог. У меня природа такая: я жру мертвых, а потом болею и умираю в их компании. Я не знал, что такое чужие беды. Не знал, как это: сходить с ума от боли и страха, как только тебе случится заснуть, а потом мучиться от невозможности отдыха, пока не озвереешь окончательно.
Жутковатая ирония, типа как в готических романах, заключалась в том, что Мэрвин платил дорогую цену за свое собственное страдание.
А цены-то росли. Везде инфляция, значит, и в природе тоже.
В тот-то день Мэрвин был бодренький, волнение его было естественным, не бессонным, не излишним, не в кровавую крапинку. В тот момент все казалось не таким уж драматичным: нормальный парень, со странностями, конечно, если поглядеть на эти звездные уравнения, но в остальном с ним порядок.