Эти слезы были не о гибели, не о мучениях, не об ужасах, а о какой-то огромной, непонятной, непознанной и прекрасной любви. Впервые за долгое время моей жизни я плакал от счастья, хотя, казалось бы, ну где там счастье, сидишь перевязанный, бухаешь – и то с мертвецами.
И мне открылся тот самый мир, над которым тьма не имеет власти, над которым вообще ничто не властно, ни я, ни кто-либо другой, ни математика, ни вера, ни даже время.
Я упал перед ней на пол (ой, ну чтоб не пиздеть, отчасти я пьяный был сильно, а отчасти, конечно, впечатленный) и уткнулся носом в ее колени, в ткань платья, пахнущего влажной землей.
Мамка положила руку мне на голову и гладила, гладила, а я все плакал.
– Пиздец, Боря, – сказал отец. – Просто пиздец, ну ты вообще.
А я не думал, что я там вообще. Я думал, что мамино платье пахнет не только могилой, но и дождем в лесу, и что земля, она везде одна и та же, хочешь – жри ее, раскаиваясь, хочешь – ходи по ней, улыбаясь.
Мамино платье пахло вспаханным полем и полем смерти.
Пахло кладбищем и садом.
Оно пахло миром.
А я думал, это только смерть. У меня было представление, будто все это одна лишь смерть. Мир не самая справедливая штука, но разве мы ему не под стать? Если уж прощать мир, то прощать надо и самих себя, наоборот, впрочем, тоже.
– Я люблю тебя, Боречка, – сказала мамка. – Когда ты у меня родился, я так плакала от счастья, я все-все в жизни сразу поняла. Потом, конечно, многое забылось, уже когда из роддома с тобой приехали. Но оно ведь того стоило. Вот ты взрослый, сильный мужчина, а был у меня на руках комочек маленький. Это такое чудо.
Она говорила о том, что мамка чувствует к ребенку, это да, но в то же время не об этом. Говорила о любви музыканта к симфонии и математика к уравнению. Говорила о любовниках. Говорила о чувстве отца к Рембрандту. О том, что доступно каждому и на всяком языке.
А я уже забыл, как оно все просто, как мало, если присмотреться, у счастья загадок.
Мамка сказала:
– Давай, Боря, будем пить и гулять. Мы пришли на эту землю, чтобы быть счастливыми. Иногда потерпеть надо, но это ничего.
Мы пили еще вчетвером, мама пела красивым, дурманным голосом. Я знал, что, может быть, никогда больше не увижу их такими настоящими, но не грустил об этом.
Все уйдет, чего уж там, надо наслаждаться тем, что случилось, а после памятью об этом, и нечего вечностью всякой там упиваться.
Мне открылась мудрость, которая, может быть, открывается любому после запоя, но не каждый в силах ее запомнить и высказать.
Я уснул, слушая их разговоры, как будто был маленьким-маленьким, как будто переместился во времени туда, где был жив еще даже дядя Коля.
Туда, где я еще ничего не терял.
– Что, Колька, смелости не хватает?
– Да хватает мне смелости.
– Что ты к нему привязался, Виталик? Оставь его.
– А ты не лезь, без тебя разберусь.
– Ну вот, началось, вяжите Виталика.
А я дремал, дремал и не знал, сколько мне лет.
Очнулся я утром, отчего-то на кровати, хотя мне помнилось, что засыпал я на полу. Голосов на кухне не было слышно, и еще ощущение от квартиры такое характерное, пустоватое. Знаете, так бывает, когда гости ушли, и вот ты сам по себе, вдруг, внезапно, никогда к этому не подготовишься.
Бок болел и рука болела, но все было как-то терпимо, не страшно. Всё Матенькины дары – на мне без проблем заживали даже такие раны.
Голова, во всяком случае, болела сильней, да намного.
Походил я по дому призраком, поскользил тенью, пошел рот прополоскал от похмельной горечи, поискал, чего бы выпить. В единственной не опорожненной полностью бутылке водки оставалось на пальчик.
Выпил, конечно, и не жаловался, а куда деваться.
С аппетитом я погрыз хлопьев, поел фрикаделек. Потом поискал еще чего-нибудь на зуб накинуть, но нашел только древнюю шоколадку под кроватью, тоже явно оставленную прошлой владелицей, на мое счастье.
Я вернулся в кровать с еще одной банкой митболов в томатном соусе, улегся под старый плед и врубил телик.
Показывали «Властелин колец», я под него заснул, и мне приснилась Одетт, которая спрашивала, хорошо ли я себя чувствую.
– Хорошо, – говорил я. – Хорошо, Одетт. Я переполнен любовью. Во мне столько всего. Я – настоящий человек, я как все люди, я прекрасен все равно! Ничего не страшно, все поправимо! Будем жить!