Вряд ли московскому раввину Соломону Минору в самом страшном сне могло привидеться, что его сын Осип будет бороться против власти нового царя, так же как против власти его преемника, что он будет приговорен к смертной казни (замененной бессрочной каторгой). Впрочем, и в самых смелых мечтах раввину не могло пригрезиться, что его сыну суждено будет стать московским городским головой. Произойдет это в 1917 году, правда, ненадолго. И эсер Осип Минор вновь станет объектом преследований. На сей раз бывших товарищей по борьбе с самодержавием – большевиков.
Разумеется, и Михаил Гоц не мог вообразить, что ему вместе с сыном раввина, столь прочувствованно говорившим и о почившем в бозе, и о новом царе, придется вместе отправиться в Сибирь, участвовать в вооруженном протесте и предстать затем перед скорым и немилостивым судом.
Впрочем, неожиданная «вспышка лояльности», разогретая «одним лишь видом пролитой крови, одним лишь сожалением к жертве», быстро «соскочила» с Гоца. «К попыткам вдуматься в смысл происшедших событий присоединилась скоро реакция того же возмущенного чувства, но теперь уже в другую сторону. Я следил внимательно за процессом цареубийц, многое плохо понимая. Все же сравнение кровавой речи Муравьева с благородными речами подсудимых сильно расшатали мою лояльность. Но окончательно отшатнулся я от нового царя из-за пролитой им крови, а, главное, крови женщины. С казнью Желябова и других я бы мог еще тогда примириться, но казнь молодой женщины – казнь Софьи Перовской – страшно потрясла меня и брата. Разом рухнула вся моя появившаяся симпатия к сыну убитого. Я не мог без слез прочесть подробного описания казни».
Гоц был не единственным, на кого материалы процесса по «делу 1 марта» произвели совсем не то впечатление, на которое, видимо, рассчитывали власти.
Не случайно публикация подобных материалов была прекращена, а впоследствии за их перепечатку привлекали к судебной ответственности.
Гоц, еще совсем «малыш», по его собственному определению, посвятил статью в рукописном гимназическом (конечно, нелегальном!) журнале одной из самых болезненных для евреев-революционеров тем – еврейским погромам, прокатившимся по югу России в 1881 году, и неоднозначному отношению к антиеврейскому насилию русских революционеров. Случилось так, что «первое революционное произведение», которое пришлось увидеть Гоцу, была прокламация «Народной воли» по поводу антиеврейских беспорядков. Суть дела заключалась в том, что некоторые народовольцы восприняли еврейские погромы как первую фазу социальной революции. В «Листке Народной воли» по поводу «антиеврейского движения» говорилось: «не нами вызванное и оформленное, тем не менее является и по сущности, и по времени отголоском нашей деятельности»[77]
. Еврейские погромы служили доказательством, что крестьяне могут подняться на восстание.В руки Гоцу, очевидно, попала прокламация, написанная народовольцем Герасимом Романенко и адресованная украинскому крестьянству. В ней, в частности, говорилось: «Ви почали вже бунтовати протiв жидiв. Добре робите. Бо скоро по всiй Руськiй Землi пiдеметця бунт протiв царя, панiв, та жидiв»[78]
. Правда, вскоре творение Романенко было дезавуировано руководством «Народной воли».Прокламация произвела на Гоца сильное впечатление.
«Хотя от прежнего моего юдофильства и след простыл, но любовь к бедной еврейской массе была очень сильна во мне, любовь, глубоко запавшая в душу еще в детские годы… Наряду с этим я стал все больше любить весь русский трудовой народ, всех труждающихся и обремененных, хотя вначале эта любовь и закрывалась еще только что воспринятым от Писарева космополитизмом. Две массы, русская и еврейская, были в душе тесно слиты, делили общие симпатии, как две другие группы – еврейских и русских эксплуататоров – делили меж собою общую мою ненависть.
Антиеврейские беспорядки, отторгнувшие многих честных еврейских интеллигентов от общего дела борьбы за русскую свободу в сферу узконациональных задач, произвели и на меня сильное впечатление. Но я винил в них целиком русское правительство, державшее народ в цепях невежества, винил русскую реакционную печать, науськивавшую толпу на бессмысленные насилия.
Мне и в голову не приходило, что виновниками, хотя и частичными, могут быть те, кто представлялся мне в ореоле благородства, самоотвержения и разумных убеждений, революционеры, которых я не знал еще, но уже считал своими будущими товарищами, братьями. Положим, я недалек был от истины, потому что революционеры, принимавшие участие в беспорядках в надежде воспользоваться ими для более широких целей, были исключением. Но тогда я не мог быть в этом вполне убежден…»