– Везде пробивается жизнь, – настойчиво продолжал Илюшин. – Я это видел, и не раз. Там, где все было уничтожено, закатано в асфальт, облито ядом и подожжено, все равно лезет какая-нибудь чахлая травинка. Сначала травинка, потом цветок. Потом дерево. Потом зреют яблоки. Потом дети.
– Что – дети?
– Дети рождаются. Пробивают асфальт и растут. Один вон вообще в хлеву родился, считай, у беженцев.
– И чем он кончил? – мрачно буркнул Сергей.
– Смертию смерть попрал, например, – невозмутимо ответил Илюшин.
Бабкин невольно хмыкнул.
– Жизнь продолжается, что бы мы ни делали, – убежденно продолжал Макар, – что бы ни происходило. Вот что все превозмогает. Жизнь сильнее всего в конечном счете, сильнее и надежды, и любви, и уж точно сильнее правды.
– А если это будет паршивая жизнь? – выговорил Бабкин то, что его мучило.
Илюшин сочувственно поглядел на него:
– У твоего ребенка будет такая мать, как Маша. Значит, детство его точно пройдет в счастье и любви. Ты не представляешь, какую защиту дает выросшему человеку счастливое детство.
Бабкин покачал головой. Его собственное счастливым не было. Он не знал, о чем говорит Илюшин.
– Если не веришь мне, посмотри на свою жену.
И здесь Бабкину крыть было нечем.
Маша светилась. Маша сияла, как сказочный цветок, что распускается раз в году и озаряет ночь голубым мерцанием; как прозрачная виноградная гроздь; как золотая рыбка в морской глубине. В движениях ее отяжелевшего тела появились плавность и неторопливость. И если она не напевала про себя, то улыбалась. Маша вся стала радость и безмятежность; та самая безмятежность, которой он теперь начисто был лишен.
Сергей подумал, что если это цена его нынешних терзаний, то он согласен. Никогда не торговался с мирозданием, а тут вскинулся: хорошо, ладно, по рукам! Пусть ей будет легко и спокойно, а мне – тяжело, только не вешай этот груз на нее.
От этого подобия молитвы ему стало легче.
Может, есть своя правда в словах Макара? Удивительнее всего, конечно, не сами эти слова, а то, что произнес их Илюшин: веселый циник и насмешник, один из тех, о ком люди чопорные, поджав губы, говорят: «Ничего святого за душой!»
– К тому же у твоего ребенка будет красивое имя, – заметил Илюшин. – Макар Сергеевич! А не какой-нибудь, например, Африкан.
Бабкин взвился как укушенный:
– Да лучше я его Африканом назову!
– Не сто́ит…
– Даже не надейся, что он будет Макар!
– Одумайся! – призвал Илюшин. – Носителю этого имени покровительствуют небеса!
– А вот его близким – нет! – отрезал Сергей.
– Ерунда!
– У Маши есть подруга, которая своего кота назвала Шелдоном. В честь любимого персонажа.
– И что же? – заинтересовался Макар.
– Невыносимый получился тип, хоть и умный. Поверь, это многому меня научило.
Некоторое время они сидели молча.
– Евпсихий – вот еще хорошее имя, – кротко заметил Илюшин.
– Это у меня от тебя евпсихий.
– Мыться надо чаще.
Сергей тяжело вздохнул и встал.
– Поехали, остряк! Работы по горло.
– Сатурналий, – бубнил Илюшин, идя за ним. – Феодул. Феодул Сергеевич Бабкин. Соглашайся на Макара, не капризничай.
Павел Андреевич Ульяшин был полноват, улыбчив, профессионально доброжелателен. И чем-то сильно обеспокоен. Как ни пытался он это скрыть, волнение прорывалось. То начнет дергать пальцы с неприятным хрустом, то задрожит веком… А когда в квартире над головой с топотом пробежал ребенок, Ульяшин вздрогнул и несколько секунд сидел с закрытыми глазами, так что Илюшин даже поинтересовался, все ли у него в порядке.
– Что? А, да-да, в совершенном. Плохо спал ночью. Но это, знаете, уже возраст сказывается.
Сергей помнил, что Ульяшину шестьдесят два. Он всматривался в художника, пытаясь найти подтверждение или опровержение характеристике, которую дала ему Мартынова.
Пройдоха? Что ж, запросто. Если волнистые седые волосы укоротить, а синий кашемировый свитер и брюки цвета слоновой кости заменить на деловой костюм, Пал Андреич будет выглядеть как чиновник средней руки. К последним Сергей относился с предубеждением.
На округлых, как у женщины, полных плечах художника лежал небрежно накинутый шарф. «Зачем носить шарф в квартире? – недоумевал Бабкин. – И почему они заматывают шею? Знак принадлежности к касте, что ли?»
– К тому же я переживаю за своего собрата по искусству… – прочувствованно продолжал Ульяшин. – Невообразимая трагедия для любого художника – утрата собственных работ! Сколько трудов вложено, сколько души… И вот они в чужих руках!
– Ну, художники ведь продают картины, – заметил Макар.
На секунду Ульяшин смешался.
– А, ну да… Но Бурмистров не собирался с ними расставаться. Не могу вообразить, что он сейчас чувствует!
Макар попросил его рассказать о вечере у Ломовцева.