Когда пятнадцатилетний Мирон взялся писать всерьез, отец сначала обрадовался, а затем жестоко разочаровался. Он кричал на сына, обзывал его работы пачкотней; он не учил его исправлять ошибки, а требовал, чтобы все было сделано заново… Горячего желания учиться Мирону хватило на целый год бесконечных попыток – там, где другой подросток сдался бы через месяц, – однако в итоге он убедился в собственной бездарности. Об этом открыто говорили ему и отец, и дядя. «Лучше быть хорошим маляром, чем плохим художником», – пригвоздил однажды Иван, поглядев на работу, которой Мирон гордился: портрет матери, вполоборота, у окна. Схвачены были и хрупкость ее, и кротость, и та внутренняя сила, которую дает только глубокое смирение… И колорит он выбрал подходящий: серо-голубой, с лиловым подтоном. Были, были огрехи, были недочеты, и руки, например, проработать не удалось… Но было и главное – сходство, и не просто физиогномическое: с портрета этого, юношеского и неумелого, мама смотрела как живая.
Матери работа очень понравилась. Редкий случай, когда она пошла против воли отца и, несмотря на его возражения, повесила картину в спальне. А Мирону подарила бабушкину чашку, которую очень любила, с фиалками на светло-зеленом фоне.
Но это было последнее, что написал Мирон. Отец сказал: «Ты можешь поступать в художку, и даже поступишь, рука-то у тебя набита. Но подумай хорошенько, хочешь ли ты пополнить собою ряды посредственностей. Взвесь».
Мирон взвесил – и поступил в радиотехнический.
Откуда с позором вылетел с третьего курса. Три года еще кое-как протащился, спотыкаясь, но в конце концов с облегчением падающего в бездну махнул на все рукой. Даже на сессию не явился. Что-то случилось с ним, какой-то перелом, который сам он никогда не связывал со словами отца. Радость ушла. Осталось сухое скуповатое «надо»: надо учиться, надо получить высшее образование. А зачем, для чего?..
Его забрали в армию. Отслужив, Мирон вернулся как будто слегка пришедшим в себя после своего затянувшегося кризиса. Поступил в институт электротехники, отучился на очно-заочном, со второго курса уже подрабатывая, и жизнь его, казалось, встала в налаженную колею. Появилась девушка, за ней другая… На третьей своей подружке Мирон женился. Вернее, не воспротивился, когда ему сказали, что пора бы и в загс. Только подумал про себя удивленно: «Зачем?» – но потом спохватился: ну да, все женятся, все как у людей…
Мама умерла рано. Отец после ее смерти заделался отшельником. Впрочем, отшельничество его было того же рода, что бунтарство; выросший Мирон это уже вполне отчетливо понимал. Акимов-старший завел себе избушку в глухомани, но и дорога к этой глухомани была подведена вполне проезжая, кроме разве что самой мартовской распутицы, и магазин был в соседнем поселке, и ловился интернет. Когда бы Мирон ни приезжал навестить отца, у Ивана толпились гости. То художник из давних приятелей пьет или кашеварит на кухне, то пробежит со стыдливым хохотком полуголая барышня… Иногда удавалось застать учеников. Поразительно, но их у Ивана Акимова было предостаточно. «И это при его-то педагогических замашках», – удивлялся Мирон. Объяснения этому феномену у него не было. Со временем он пришел к выводу, что никого из этой могучей кучки отец в действительности ничему не научил. Но сама отцовская фигура, величественная, почти эпическая, привлекала и придавала смысл их объединению.
До сорока лет Мирон жил как будто по инерции. Иногда вскидывался, оглядывался, тихо изумляясь тому, как он здесь оказался… Но это быстро проходило.
А потом умер отец. Мирон был уверен, что тот проживет лет до девяноста, станет эдаким патриархом, вокруг которого собирается большое семейство… Детей у них с женой не было, но внуков патриарху могли бы заменить последователи.
И вдруг – все. Одна из отцовских подружек приехала к нему рано утром – и нашла его на крыльце.
С Мироном эта неожиданная смерть сотворила что-то странное… Не потому, что он любил отца и горевал об утрате. Отца он уважал, но не любил, а горевал только по матери. Но вскоре после поминок он вновь остро ощутил, как бывало прежде, что с ним происходит что-то дурное, тягостное. Не со смертью это было связано, а с жизнью. Жизнь представлялась хождением в мутном тумане по болоту, где ни птицы, ни зверя – лишь белые кости высохших берез торчат впереди. Друзей Мирон из-за своей немногословности и замкнутости не имел. Жена, с которой он пытался как-то поговорить, из его бессвязных речей не поняла совсем ничего и, кажется, испугалась. Этого он, конечно, не желал.