– Ты, солдат, уже в том прощен, что все знаешь о себе. Знать – уже половина прощения. А ты, сам того не ведая, покаялся…, исповедался. Отпускаю тебе грехи твои, сын мой! – старик неожиданно выпрямился, освободил руку из-под ладони Павла и, глядя в широко раскрытые его глаза, пораженные тем, что он слышит сейчас, широко осенил его крестом, торжественно и чинно подняв высоко два перста и чуть согнув под ними другие пальцы.
– Да я ж! Я ж…не верующий! Я в церкви не был, сколько помню себя… – залепетал пересохшими губами Павел, – Да как же!
Старик улыбнулся. Лицо заморщило, будто скомкалось. Но постепенно, по мере того, как он говорил, морщины разглаживались, глаза матово сверкнули раз, потом другой, а после уж засветились чем-то потаенным и в то же время сдержанно страстным.
– Я выбрал тебя, потому что слышал, как ты страдаешь в беспамятстве. И о том, что тебя расстрелять хотели…, ты молил, страстно молил поверить тебе…, говорил о ком-то, кто предал вас всех… Не знаю, сколько вас было, но было, похоже, много. Твоя подушка, солдат, была мокрой от слез больше, чем бинты от крови. И тогда я, просидев рядом с тобой три самые трудные твои ночи и дни, увидел твою жизнь и подумал, что, если ты выкарабкаешься, то тебя нужно подхватить так, чтобы душа твоя не осталась больна, когда тело заживет. А душа – это уже моя …медицина, солдатик! А вот о том, что ты в ЧК служил и что мать с сестрами оставил…, этого не знал. Но в тебе столько намешано, что тебе еще придется долго разбираться, может даже, всю жизнь. Ты ведь сам знаешь, от кого свой род ведешь? Душа подсказала ведь… А верующий, не верующий…, это не нам, это Господу виднее. Пожалеет – осенит истинной верой! А пока я сам…, властью данной мне в миру и у меня никем не отнятой…тебя, солдат, пожалею и прощу…от его, божьего, имени. Трижды поверю и трижды пожалею!
Смирницкий задумчиво почесал редкую бородку и стал пристально смотреть на тлеющий огонек в «буржуйке», словно отдал туда свет своих глаз. Павел видел с волнением, как плясали в его зрачках слабые, памятливые огонечки.
8. Маша приехала
Павла уже утром перевели в солдатскую палату, в которой было столько же народу, сколько и в офицерской. Была она на четвертом этаже, а не как офицерская – на втором. В основном все было почти также, только каша пожиже, а от мяса в бульоне один только запах и оставался. К тому же приходило поменьше врачей, да и обращались они с выздоравливающими попроще.
Но Павла это не беспокоило, потому что его сильный, молодой организм шел на поправку необыкновенно быстро. Осколочные ранения плеча, шеи уже затянулись и почти не досаждали. Время от времени, правда, ранение брюшины давало о себе знать, но, тем не менее, вызывало лишь довольно сдержанное беспокойство врачей. Хирург Берта Львовна к нему заглядывала все реже, теперь он уже находился в руках других врачей.
Заканчивался апрель, лето наступило рано, сразу после щедрых весенних дождей. Дороги быстро подсохли, буйно расцвел целый свет, солнце умножало свою жаркую империю и в небе и на земле. Май ничем уже не отличался от предстоящего июня по своему теплу и быстро подступающему зною.
Тарасов поначалу тайком от врачей и сестер сбегал из своей палаты во двор и подолгу сидел на поваленных бревнах в чудом сохранившемся школьном яблоневом саду. Он уже тосковал по воле и беспокоился лишь о том, что никто так и не поинтересовался его судьбой, не было объявлено о том, что Павел восстановлен в правах, в звании, что ему возвращены награды и что он возвращен в свою часть.
Смирницкий легкомысленно махнул рукой и сказал с уверенностью, что не он первый и не он последний и что это делается всегда почти автоматически – просто госпиталь пока числит его за собой, как за полевой воинской частью, а дальше документы будут направлены по инстанции и он попадет в резерв. Однако же все равно требовался пересмотр его дело трибуналом, а это не могло не беспокоить Павла. Что они еще такое удумают? Павел не сомневался, что тогда все знали, кто виноват и почему все так страшно получилось на Самоховой Мельнице, но ведь его все равно приговорили к расстрелу и только вмешательство полковника изменило приговор. А что теперь изменилось? Прошло очень немного времени, других свидетелей появиться не могло, значит, все должны были остаться при своем мнении. Так почему же ему вернут звание, почему его простят? Ведь всем ясно, что прощать не за что! И тогда было ясно, а как несправедливо вышло!
Он написал письмо домой, в Лыкино. Спросил Дарью о матери – жива ли, что с другими сестрами, как дела в их хозяйстве? Ответ пришел на удивление быстро. Мать, писала Даша, давно живет дома, из больницы ее отдали, как неизлечимую. Она по-прежнему ко всему безразлична, бледна, нет никакого аппетита, все делает с трудом, без желания, молчит целыми днями. Ей прочитали его письмо о ранении, но она и ухом не повела, как будто это не о сыне, а о ком-то чужом. Даша спрашивала, не приедет ли он залечивать ранение к ним.