— Да, трудно! — сердито подтвердил Кулагин. — Сейчас, извините, меня интересует не образность вашей речи, а предложения. Конкретные предложения!
— У меня их нет, как и у остальных… Подождем результатов переливания крови.
— Вот это другой разговор! — с удовлетворением произнес Кулагин. — Благодарю вас, коллеги. Вы свободны, пока… Виктор Дмитриевич, прошу остаться!
Фатеев сидел в кресле, опустив голову, и о чем-то думал. Кулагин остановился перед ним:
— Если Романова не выдержит, это будет у нас за последний год одиннадцатый случай летального исхода…
— Из пятнадцати, — не поднимая головы, подсказал Фатеев. — Правда, случай этот особый, Сергей Сергеевич.
— Вы имеете в виду то, что у нее поражены обе почки?
— Да.
— Безусловно, это имеет огромное значение для… нашего оправдания.
Кулагин сцепил руки за спиной и, стоя перед Фатеевым, слегка покачивался.
Фатеев удивленно посмотрел на профессора, потом снял очки, отчего лицо его мгновенно изменилось, как у всякого близорукого человека, носящего «сильные» стекла.
— Да, да, — продолжал Кулагин, — я сказал то, что вы слышали, Фатеев! Мы же только тем и занимаемся, что оправдываемся перед начальством, перед родственниками умерших, перед собой, перед черт знает кем еще… Оправдываемся за свою беспомощность…
— Вы устали, Сергей Сергеевич, — мягко сказал Фатеев, увидев, как Кулагин, прижав ладонь к затылку, болезненно морщится, — может быть, вам вернуться домой?
— Думаете, я там отдохну? — вырвалось у Кулагина, но он тут же обуздал себя. — Между прочим, почечная совместимость — одна из глав вашей диссертации.
— Знаю, Сергей Сергеевич, — вздохнул Фатеев. — Знаю, профессор. Все, что мог, я сделал. Теперь только она сама может решить: выжить… или умереть.
Василий Васильевич уже час топтался в вестибюле.
— Почему вы меня не пускаете к ней? — спрашивал он дежурившего в воскресенье Колодникова. — Вот, пожалуйста, у меня пропуск, подписанный профессором Кулагиным.
— Ваша жена после операции находится в отдельной палате, доступ к ней воспрещен, — терпеливо объяснял Павел Афанасьевич, но его слова еще больше возбуждали Романова. Маленькая голова его начинала вдруг клониться к плечу, будто он хотел почесать ухо о грубую ткань демисезонного пальто.
— Я не буду ее беспокоить, — в десятый раз уверял он, — взгляну только и уйду… Вы что-то скрываете, доктор! Скажите голую правду, она в очень тяжелом состоянии?
— Обычное послеоперационное состояние. Сами понимаете, что такое пересадка почки… Не мозоль срезать!
Понурившись, Романов вышел на улицу, провожаемый сочувственным взглядом Колодникова.
Снег в парке светился, расписанный теми особыми красками, какие бывают только по вечерам в преддверии весны. Вроде бы то же небо, тот же воздух, те же скучные коробки современных домов; однако что-то совсем другое чувствуется и видится за всем этим: и воздух более тревожный, и небо теплое, дышащее, и дома не скучны, как зимой, а похожи на тщательно выполненные в голубых полутонах декорации. И все колышется, отсвечивает, плывет куда-то, шелестя и просыпаясь.
«Она, конечно, не выживет, — тоскливо думал Романов, — и это я убил ее…» Он поймал себя на том, что говорит о жене в третьем лице, боясь даже в мыслях назвать ее по имени.
«Я должен все написать ей!.. Пока не поздно».
Тут же он подумал, что это не очень грамотная фраза, надо сказать: «Я должен ей обо всем написать… Профессионализм. Динамический стереотип… Столько лет — и все в одном качестве: корректор. Люди пишут, а ты «блох» в тексте вылавливай».
Ощущая какое-то освобождение в душе, Романов вбежал в вестибюль и, не раздеваясь, даже не сняв шапку, сел за стол и огрызком карандаша — первое, что попало под руку, — начал торопливо писать:
«Зоя, целую тебя! Здравствуй! Я все знаю, что произошло… Я знаю, что сейчас тебе плохо.
А теперь о том, чего ты не знаешь: я предал тебя! Мог спасти — и не спас. Я сейчас в институте, но меня не пускают к тебе… Я хотел пойти к профессору Кулагину и сказать ему: «Возьмите мою почку, если еще не поздно. Она подходит!» Но уже поздно. Дело сделано — и мне некому отдать свою почку.
Почему я испугался, как элементарный шкурник? Это особенно гнусно, если учесть, что я не трус. Неужели страх за себя сильнее совести?
Я не гадаю, простишь ли ты меня. Не это главное. Главное, чтобы ты жила… А я отныне знаю цену себе».
…Снова увидев перед собой Романова, Колодников огорчился:
— Я же сказал вам… Ну что вы мечетесь?