День был солнечный, но не очень жаркий, в самый раз для такого дела. Отец пришел с городской электрички, переоделся в брезентовые брюки и куртку, обул кирзовые сапоги, взял двойные рукавицы, тряпицу, если понадобится прикрыть рот и нос от пыли и смрада, аптечку с пластырем и йодом. Мареев напросился проводить его на велосипеде до сторожки. Нарочно надел только шорты и футболку, чтобы отец не думал, что он хочет остаться. Но дома приготовил свое рабочее. Мареев подметил уже, что с электричек идет мало народу, больше должно быть, и в основном женщины, несут набитые сумки, тянут тележки, переговариваются, – а мужских голосов не слышно.
Сбор был назначен на десять. Они оказались у сторожки в девять сорок девять. Отец всегда являлся на субботники заранее, это давало условное право организовывать и командовать или, во всяком случае, самому выбирать участок работ.
Никого не было. Отец посмотрел на часы, сказал нарочито уверенно:
– Ну все. Поезжай. Сейчас соберутся.
Мареев уже понимал, что никто не соберется. Он умел, пролетая тут и там на велосипеде, ухватить сказанное у колодцев, в очереди у поселкового магазина.
Председательшу недолюбливали. На ее место метил электрик Портнов, у которого половина товарищества ходила в должниках: кому провод оборвавшийся бесплатно починит, кому розетку поменяет. Вот Портнов и подговорил проволынить, чтобы боком председательше вышло. Только честняга-отец мог этого не замечать: вместе же решали на собрании, голосовали…
Мареев медленно катил к дому. И вдруг понял, что и отец все знает. Но это ниже его достоинства – не явиться, раз был уговор. И он будет стоять там, как последний солдат разбежавшегося войска, не решаясь уйти – стыдно, и не умея плюнуть на остальных и взяться за дело одному: договаривались вместе – значит, только вместе.
Мареев крутанул педали, домчался, бросил велосипед у калитки, переоделся и понесся обратно к помойке.
Там стоял понурый отец, нелепый в своей тщательно подобранной рабочей одежде. И Калюжный, которого уж точно никто не ждал. Он и на собрания-то не ходил. Маленький, крепкий, одетый в широкие залатанные брюки и байковую грязную рубаху, в клоунские какие-то галоши, заросший седым козлиным волосом. Он что-то говорил отцу, балагуря, будто они были приятели и собутыльники, а отец морозился, не зная, как отвязаться, пережидал, надеясь, что Калюжный перебесится и уйдет.
– А вот и Миша приехал, – сказал Калюжный ласково, словно это он так все устроил. – Нас уже трое. Давайте начинать. К обеду авось управимся.
Отец скорбно оглядел спекшуюся гору, связанную странной, насмешливой силой, что повелевает мусором, заставляет его сцепляться между собой самым неудобным для разбора способом. Гору в полтора человеческих роста высотой. Втроем они могли бы в лучшем случае надкусить ее бок, и потом над ними потешались бы все непришедшие, надсмехался бы Савка-шофер.
Отец еще хотел возразить, урезонить, а Калюжный по-обезьяньи ловко вскарабкался, не потеряв болтающихся галош, на самый верх горы. Отец страдальчески отвернулся. И не видел, как Калюжный, утвердившись на вершине, чуть подпрыгнул, топнул калошами в макушку мусорной громады, хлопнул в ладоши. И Макеев, похолодев в жаркий день, ощутил, как расселась, расцепилась внутри гора, как оставила ее скрепляющая вещь с вещью сила, про которую говорят: прикипело, не оторвешь. Она больше не была горой, стала нестрашной кучей. И даже, казалось, присела, убавилась в объеме.
Калюжный швырнул вниз старое велосипедное колесо. Блеснули на солнце спицы, закрутился обод, прыснул солнечными зайчиками. И отец вздрогнул, будто осалил его Калюжный, как-то неуверенно поднял колесо, посмотрел, узнавая и не узнавая, что это за предмет, положил на дорогу и шагнул к куче…
Никогда – ни до, ни после – Мареев не видел, чтобы трудное дело делалось так легко, словно оно делает само себя. А они трое – лишь передатчики, проводники.
В одиннадцать приехал Савка, подогнал задом самосвал. И, чего с ним отродясь не бывало – шофер же, белая кость, да и деревенский к тому же, не его ж мусор, дачников, – сам себе удивляясь, взялся помогать, разошелся, рукава гимнастерки закатал.
Потом тетка Мотылиха, что у сторожки жила, тоже деревенская, но дачи так землю раскроили и дом ее охватили, что стала она вроде дачная, враждовавшая с дачниками всю жизнь как раз из-за этой помойки, что ей под окна подсунули, вынесла из погреба бутылку свежего, постреливающего кваса и стаканы, налила всем четверым.
А там и другие прибились, кто проходил мимо. С участков подтянулись, будто примагнитило. Взялись споро – и к обеду закончили, выскребли черную подошву горы совковыми лопатами, засыпали чистым песком. Никто не поранился, не оцарапался, не порвал ни одежды, ни рукавиц.
Мужчины загуторили, послали гонца в магазин за пивом. И забылось, что никто не хотел помойку разбирать. Что начал все нелюдимый Калюжный.