А в город пришла зима, завалило улицы, из дома еле выйдешь. Раньше бы дворник, Чубак, откопал. Но пропала сперва дворникова сука Маруська, а потом и сам он сгинул куда-то. Снег у окна не таял, навалился, грозя выдавить стекло, рухнуть в комнату. А мать стала вещами из чуланчика печку топить.
Тогда ты, наверное, и решился. Поворот совершался в тебе медленно. Тогда вообще все совершалось медленно, как бы сквозь встречный лютый ветер.
Сперва ты выбрал нож. Раньше нож резал мясо и овощи, а нынче мать неловко щепила им лучину. Ломала капустной сечкой пол в чуланчике и щепила.
Теперь там была дыра, в чуланчике-то. Дыра вниз, в подземелье, куда сбежал, наверное, Бармас.
Однажды мать ушла. Через оледеневший город к лучшей подруге. У той отец был врач, военный хирург, с большим пайком.
Ты, ослабевший, стал будто в полусне обыскивать комнату, вынюхивать съедобное. И в коробочке, где лежали бочоночки лото, карты и игральные кости, нашел кубик сахара. Когда-то давно, когда сахар еще был на свете, ты зачем-то украл и раскрасил этот кубик, нарисовал на его боках черные точки: единица, двойка, тройка, четверка, пятерка, шестерка. Нарисовал и спрятал в лотошнице.
Ты запихнул его в рот и стал грызть, но сахар не поддавался, его ж щипцами колют. И тут какой-то неприятный голос в голове, похожий на голос дворника Чубака, любившего поучить ребят постарше блатным ухваткам, сказал:
– Тю, лопух! Ты сахарочек-то в чулане у самой дырки положи. А сам рядом жди. Придет твой Бармас. Никуда не денется. У них там тоже голодно.
И, когда что-то небольшое, шустрое шевельнулось в провале, ты ударил ножом. Бармас рванулся, прыгнул на тебя, и ты отшвырнул его, тыкал ножом, попадая в пол, в землю, в живое и липкое, шерстистое и слабое, но кусачее. Бармас пытался уползти, скрыться в своем подземелье, но ты схватил его тельце и шваркнул о край дыры, об острые обломанные доски.
И, замерев, ощутил, что Бармаса больше нет. Есть только жуткая пустота в том месте, которое он занимал в твоем сердце.
Утром вернулась мать – с банкой сухого молока; с банкой будущего, которого хватит до весны.
Она разделала, сварила мертвую крысу – и похвалила тебя за храбрость.
Ты ел крысятину, и тебе казалось, что пустота в сердце заполняется чем-то тревожным и скверным, словно убитый старичок, обернувшийся по смерти пасюком, смеется над тобой.
…Мареев, давясь и кашляя, выдернул руку из бесчувственной, холодной руки Калюжного.
Он чувствовал странный, как будто что-то там режется, зуд под ногтями.
Ему хотелось копать.
Амбар
Амбар стоял далеко в холмах, у поворота полузаросшей дороги, что вела раньше в соседнюю деревню, – в давнюю войну ее избы разобрали советские саперы на бревна для гатей в болотах. К амбару сходились клиньями три поля. Тощая, не дающая комьев, не липнущая к железу лемеха, сквозящая мелким светлым песком земелька, каждую весну выталкивающая на поверхность камни: с куриное яйцо, с кузнецов кулак, с человечью голову, с поросенка… Причудливо окатанные древним ледником, омытые дождями от пыли валуны, багровые кварциты, розовые, с желтой искрой слюды, граниты казались – ибо имели форму, сродственную овощам, – плодами здешней нерадостной почвы, вздутыми желваками обильного каменного мяса, что идет на стол болотной и лесной нежити, костяным великанам, живущим в холмах.
На высоком, по колено, фундаменте из полевых валунов, поросших лишаем, перечеркнутых белыми сальными прострочками кварцевых жил, и стоял амбар. Его сложили из темного, будто перекаленного в печи и начавшего обугливаться, кирпича, кирпича привозного, никому тут не известного сорта, поуже и покороче обычного. Кладка была выверена, выровнена с таким пугающим избытком точности, что казалось: да уж амбар ли это? Люди ли его строили?
Простой прямоугольник стен. Двускатная, крытая ржавеющим железом крыша. Но предельная строгость кладки дала идеальные углы, и это идеальное, ненужное тут, в скудном и нищем краю холмов и болот, резало глаз. И чем дольше случайный прохожий всматривался, тем сильнее хотелось ему зажмуриться, развидеть амбар, словно в геометрической точности линий проступала недобрая бодрствующая сила.
Амбар, казалось, слишком велик. Что ни сажай, не найдется такого растения, такого плода, овоща или зерна, чтобы жатвы с трех ближних, лоскутных полей хватило заполнить его хотя бы на треть. Поэтому мнилось, что не для будничного урожая он построен, а для некоего празднества плодородия, для неведомого растительного племени, для чудесных семян, что родят втрое, вчетверо обильнее обычных.