Перед обыском они еще мало что понимали, очень боялись моего гигантского сенбернара, купили элениум, чтобы его усыпить. Тор, не видевший меня трое суток, был очень возбужден, но давать ему больше трех таблеток элениума я отказался, сказав, что его действие на собак никогда не проверялось, я убивать свою собаку не буду — если хотите сами начинайте стрельбу. Стрелять днем в тихом городе они не хотели, но и я понимал, что от обыска они не откажутся и меня первым в дом не впустят. Надо было как-то кончать это стояние у дома, Тор очень волновался и бегал от окон в комнате к окнам на террасе и я согласился постоять с ним у окна на террасе (Тор спокойно открывал все двери), а гордые гэбисты пусть лезут в окна в большой моей комнате. Они действительно залезли, заперлись, спасаясь от Тора, я вошел на террасу, взял его на поводок и обыск начался.
Пластиковую пластинку для переговоров, когда нельзя было говорить вслух, найденную ими в коробке с детскими игрушками, они либерально не стали изымать. В доме было много книг. Правда старых, а не эмигрантских, много моих рукописей и им казалось, что все это большой их улов. Но я-то знал, что ничего, кроме второй части «статьи редактора» на письменном столе, смысл которой им был пока непонятен, они не нашли. Тайник обнаружен не был. Хоть они и полезли в подпол, но Федина кирпичная кладка показалась вполне убедительной, а разбирать грязные сапоги на его крышке, конечно, не стали. В кухне, среди батареек для фонарика была одна, заполненная скрученными пленками фото копий всех бюллетеней. Когда стемнело, я сказал, что надо пойти в туалет, взял именно эту батарейку и почти на глазах не понимавшего гэбиста, выбросил ее в дерьмо.
Мне было сказано, что на обыск в Москву меня не повезут, так как это не моя квартира. Я согласился, но попросил, как выяснилось моего куратора из Обнинска, очень гордого тем, что руководит обыском (для вида был и следователь прокуратуры), а я запуганный, даже не заставляю его назвать свою фамилию и звание, передать записку жене, где иносказательно писал, что материалы из тайника все же надо увезти. «Куратор» передал записку Томе.
Дальше были два довольно спокойных месяца. Пока мои следователи и оперативники разбирались в том, что материалы обысков им ничего не дают, я развлекался тем, что писал жалобы в Генеральную прокуратуру о своем предыдущем деле. До этого я написал множество кассационных жалоб по чужим делам за восемь лет, но ни разу, хотя понимал, как много откровенного бреда в первом моем приговоре не написал жалобы по своему делу. Останавливали меня и рассказы мамы о том, как вывозя очень дорогую нашу мебель сотрудники КГБ совершенно ее не стесняясь делили вещи между собой и полное непонимание того куда и к кому попала остальная коллекция. Помня только о довоенном и сталинском опыте, когда профессор Оксман в 1939 году откупался от своего следователя автографами Пушкина, зная о «внутренних распределителях» КГБ вещей арестованных, я боялся, что картины наши уже разошлись по чьим-то рукам и желая оставить их у себя, мне сфабрикуют новое дело, вместо того, чтобы пересмотреть старое. На самом деле куда-то бесследно исчезли, кроме мебели и книг только картины европейских мастеров, все остальное попало в десяток различных музеев, но я тогда этого не знал. Зато сейчас я уже и без того был в тюрьме, бояться было нечего и я писал демагогические заявления о том, что бесспорным доказательством моей невиновности в 1975 году было, к примеру то, что сидевший со мной в одной камере оперативный сотрудник КГБ Лаврентий Аваян не только уговаривал меня сотрудничать с КГБ, но и предлагал мне за это дачу в Красногорске и возможность зарабатывать большие деньги. А разве человеку виновному, преступнику, могли бы предлагать работу в КГБ, — патетически вопрошал я.
Недели через две оказалось, что генеральный прокурор СССР — это один из моих следователей, который предъявил мне справку о том, что сотрудника по фамилии Аваян в КГБ нет, а дойдя до предложений и обещаний, которые мне давались, коротко заметил:
— Да все равно бы обманули.
— А я не проверял, — сказал я в ответ.