И главный страх — выкинут с больнички, отправят обратно, неделю-другую разнежишься, нахлебаешься молока с мясом, снял напряжение, спишь, читаешь книжки и такой чернотой вспоминается камера, хоть и спец, а если общак… От того и мясо, другой раз не прожуешь, еще день, еще два — все равно отправят, сколько можно косить, да хотя бы ты был больным — кого это колышет: «Тюрьма не санаторий…» Что гово рить, больничка — это больничка, еще бы телевизор, говорят зэки, весь бы срок с места не двинулся!
408 — лучшая камера на больничке: одноэтажные шконки, не камера, а — палата. Это потом разглядишь решетки на окнах, намордники, кормушку, сортир… Потом, не сразу, а сначала, как втолкнут — где это я? Светло, просторно, а глаз уже привык к двухэтажной тесноте; большая камера, два окна, а всего шесть шконок, седьмая — кровать с шищечками… И народ солидный, тяжелые статьи, да она и задумана, эта камера для тяжелых — не статей, больных! Но едва ли главврач решает в больнице кого куда, предложить — предложит, выскажет медицинские соображения, может и положить, скажем, ночью, в экстренных случаях, когда нет поблизости начальства, до утра, а там все в руках у кума, за ним последнее слово. Тяжелый он больной, косит или просто ему надо поменять место по каким-то таинственным кумовским соображениям — тут высшая математика, и не пытайся хоть что-то понять в тюремных перемещениях…
Бывает, конечно, забиты камеры на больничке, а с одного, другого корпуса, со сборки, с осужденки ведут и ведут, размякли фельдшера-лепилы, позабыли где служат, или деваться некуда, болен человек, как бы не крякнул, а с лепилы спросят, не очень строго, но — зачем? Вот и определяют в 408 кого ни попадя, всех подряд, кладут на пол, под кровать с шишечками. Не надолго, день-два и всех раскидают — и опять простор, чистота, отдохновение…
Пятеро лежат на шконках, шестой курит у окна.
— Ты бы, Гена, воздержался, — говорит старик, седая щетина, дышит с трудом, — сели на голодный паек, опухнем без курева.
— Я свои курю,— говорит Гена, здоровый лоб, под коротким серым халатом голые голенастые ноги.— А ты, Михалыч, и с куревом опух, тебе самая пора воздерживаться.
— Вон какой, — говорит старик‚— то все было общим, когда было, а теперь, когда нету, у тебя свои оказались?
— Теперь за меня держитесь,— говорит Гена, — всех обеспечу.
— Что-то тебя не слышно было, тихий-тихий, а теперь, выходит, осмелел? — не отстает старик.
— Теперь по-моему будет, — говорит Гена.— Покури, осталось…
Старик жадно затягивается.
— Загадка,— говорит третий, он читал толстую растрепанную книжку, снимает очки, обращается ко всем,— на чем погорел наш морячок? Какие у общества имеются мнения?
— Не моряк он, никакой нет загадки, парашник, много болтал, складно, заслушаешься. Не надо ушами хлопать, не будет загадок, — старик докурил до пальцев, натягивает халат без пуговиц. — И мяса не везут…
— Сегодня будет тебе мясо,— говорит от окна Гена,— как повели на уколы, слышал, один крякнул на сборке.
— Пока еще разделают,— встревает еще один, лежит поверх одеяла в тренировочных брюках «адидас», глядит в потолок.— Сегодня едва ли попал в котлы, не успел.
— Кто попал?..— маленький, лопоухий, встряхивает седым хохолком.— Куда?
— Погоди, Ося, и до тебя дойдет черед, — говорит адидас,— толкнем, не опоздаешь.
— Стоп, балаболы,— говорит читатель растрепанной книжки, он опускает ноги со шконки, они у него, как бревна, красные, как у рака, в длинных синих носках, — ни одной темы не способны дотянуть. Неужто не разгадаем ихнюю хитрость — ну-ка, пораскинем мозгами? Ему лечения оставалось две недели — курс уколов. Вы, как, Дмитрий Иваныч, насчет этого?
Дмитрий Иванович тоже у окна, он белый, ссохшийся, рядом с ним шконка завалена папками, бумагами, он полулежит, оперся локтем о подушку, пишет в амбарной книге, очки на веревочке.
— Интрига, — говорит он,— не иначе у Ольги Васильевны любовное огорчение. Вот вам начало, Андрей Николаич, размышляйте.
— Это уже кое-что, — говорит читатель, Андрей Николаевич,— будем придерживаться гипотезы Дмитрия Иваныча. Красиво, ничего не скажешь, но неужто и на Ольгу. Васильевну нашлась управа?
— Кто главней всех в тюрьме? — спрашивает адидас.
— Известно кто,— говорит Гена, — Петерс.
— Голубые глазки, — говорит адидас,— начальник тюрьмы, как Господь Бог — кто его видел? Он такой ерундой не занимается. Майор, главный кум, вот где искать, если охота докопаться.
— Гроссмейстерский ход,— говорит Андрей Николаевич.— Что скажете, Дмитрий Иваныч? Вы у нас старожил, абориген здешних лесов — на чем держится власть Ольги Васильевны?
— На том, что кум ее тянет,— говорит Гена,— и на малолетке знают.
— Верно, голубые глазки, — говорит адидас.— Что должен сделать майор, чтоб пресечь и восстановить свое мужское достоинство? Убрать обнаглевшего зэка. Что проще, он осужден — на этап его и пошел.
— Так его не на этап, — говорит Гена,— я слышал, рыжий старшина сказал, как уводил — на корпус.