— Приходите на нашу семейную шкопку,— говорит мой прогрессивный собеседник,— у нас из пятерых только один внизу… Да, я не представился: Владимир Николаевич Брюханов, начальник отдела кадров, меня называли «комиссаром».
— Вадим, — говорю.
— Давайте отойдем,— говорит полковник,— на ходу лучше.
Протискиваемся к двери, посвободней, ходят парами — от сортира к противоположной стене, разговаривают, смеются, двое возле кормушки — грибообразный нарост, наваренный изнутри; татарчонок-шнырь зашивает матрасовку, его плотно обсели, бурный разговор, машут руками, матерятся…
— Напряженная у вас жизнь, — говорю.— А что они все время обсуждают, тоже амнистию?
— Они?.. — полковник не глядит по сторонам, кажется, он и меня не слышит.— Вы писатель?
— Вроде того.
— Очень хорошо! Мне важно проверить… последнее слово. Я виноват. Но не субъективно, не по совести… Понимаете?.. Я хочу начать этими словами… Вы помните их точно, буквально?
— Какие слова?
— Что?.. Ах, да… Островский: «Надо жить так, что бы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
— Так и есть, а что вам еще? — какая тоска: трибунал, смерть, субъективно не виноват — и Островский!..
— А дальше?.. «Чтоб не жег позором стыд, чтоб…»
— Вы же не экзамен сдаете, говорите своими словами. Тем более, знаете, субъективно не виноваты. Так бы и начали: по совести не виноват. Или бы кончили…
— Я читал заявление жены,— говорит полковник.— Она пишет, что проклинает день и час, когда меня увидела. У меня сын семи лет, Сережа. А ей двадцать шесть. Красавица.
— Она вам не верит?
— Чему она должна верить — ей нет дела до…
— Вы в Бога веруете?
— Я— коммунист, —говорит полковник.— Они поставили меня в ситуацию, когда я вынужден был брать деньги. Я председатель дачного кооператива: строительство, дороги, газ… Брать и давать. Но это не те деньги, это…
— Кто поставил вас в вашу ситуацию?
— Кто?.. Вы думаете… Бог?
— В высшем смысле, как любит говорить ваш приятель по семье, может быть. Но в натуре, в реальности, в которой вы вынуждены брать и давать — те самые коммунисты. Разве не так?
— Ну и что?
— Вы наверху? — спрашиваю я.
— В каком смысле?.. А, где я сплю? Наверху.
— Все пять месяцев?
— Пять месяцев.
— Ваш приятель все время толкует о высшей справедливости, но ведь они правы — те, кто загнал вас наверх и не дают место внизу? Именно вы, с их точки зрения… А может она не так субъективна? Именно вы создали эти условия… и я оборачиваюсь на камеру…
Она вся в движении: гудит, бурлит, смердит, живет невероятной, непостижимой мне жизнью, я без малого три месяца в тюрьме, но только сегодня, накануне Лазаревой субботы мне открывается ее истинный, скрытый до того, тайный смысл… Сегодня… нет завтра Он воскресит Лазаря, войдет в Иерусалим, начнется Страстная неделя, Его предадут, будут истязать, распнут, погребут и тогда Он… А я, а они, а мы…
— Вы и создали эти условия, — говорю я, — и здесь, в этой камере, и там, в дачном кооперативе… Создали условия, в которых нормальный человек жить не может. Или он должен воровать, убивать, лгать и брать взятки, или…
— А разве есть какоето «или»? — говорит полковник.
— Оно всегда есть. Я должен понять, что сам виноват в том, что происходит вокруг. С людьми, участвующими во лжи, и со мной, в ней существующим. А если вы, как и ваш приятель, считаете, что вокруг только социальное дно, отребье, с ними так и быть должно, то на что вам жаловаться? Или полезете наверх, или сами будете загонять наверх других. Или вас расстреляют за взятку, или сами будете за нее стрелять.
— Но это не взятка…— полковник останавливается и смотрит на меня,— я брал, чтобы… Это социальная необходимость.
— Вы участвовали во лжи и вас загнали наверх…— Что это я разговорился!..— Вы хотели бы загонять наверх других?
— Я бы хотел умереть,— говорит полковник,— я не могу жить, если Сережа будет считать меня вором.
— Вас надо было остановить, — говорю я,— вы мог ли дожить до старости, нянчить внуков и продолжать считать себя субъективно ни в чем не повинным. У вас был бы дом, красавица жена и вам было б наплевать, что делается с людьми за забором вашей дачи. Благодарите Бога за то, что с вами случилось. Ради Сережи. Он уже не будет таким, как вы, он с семи лет будет знать, что есть тюрьма, лагерь, что мир разделен хотя бы на тех, кто сидит, и на тех, кто сажает. Это немало для первой мысли.
— Будет знать, что его отец вор.
— Будет знать, что жизнь — не дачный кооператив с хорошими дорогами и газом. В семь лет поймет, что должен выбирать между теми, кто загоняет наверх, и теми, кого…
— Что ж, по-вашему, ему следует выбрать?
— Это дело его совести, в вас она проснулась, в сорок лет, а он услышит ее в себе в семь. Разве это не Божья милость, вы не думали о своем сыне, Бог решил за вас…
Полковник останавливается, закрыл руками лицо, а когда отнимает руки, оно в слезах.
— Это ужасно,— говорит он‚,— трибунал сейчас не дает расстрела, я знаю… я сам сидел в трибунале…