Долго просили, насилу согласился. От самого подъезда дома до больных приказано положить мягкие ковры, остановить все часы, чтоб не били и чтоб маятники не болтались. А больным приказано было отвечать только то, что спросит. Ассистенты шли впереди, потом сам Захарьин — при звезде и с голубой лентой. Передняя у Морозова была в египетском стиле. На колоннах — капители цветные, лотосы, в глубине стоял саркофаг с мумией.
— Это что такое? — спросил Захарьин.
— Мумия-с, из Египта-с, — ответили ему.
Приказывает открыть. Открывают: прекрасная раскрашенная мумия. Лицо золотое, глаза — сапфиры.
Захарьин посмотрел каждому больному в глаза и приказал лежать, дать устриц и шампанского. И сказал хозяину:
— Зачем это у вас в доме покойник?
Хозяин испугался:
— Как покойник?
— А мумия-то.
И приказал ее убрать.
Огорчился хозяин. Но шампанское подняло настроение, и решили мумию похоронить… Но как? Хлопот не оберешься. Во-первых, как отпевать — египетской веры никто не знает. Панихиду надо…
И решили — по русскому обряду, как полагается. И меню поминок сочинили: уха, кутья, икра. Но только кто хоронить возьмется? Иереи не идут…
Однако нашли…
Больные скоро выздоровели и занялись похоронами мумии. Ну и трудное выходило дело. Как ее, мумию, звать — неизвестно. Лет сколько — тоже. Раб или рабыня — тоже неизвестно. Но все же мумию похоронили ночью. Предали земле.
Некто Кольцов, ученый, что ли, или писатель, не знаю, был человек очень начитанный, и говорили — умный, притом революционер и выражал оппозицию правительству всегда. А на диспутах был оппонент. А потому он наговорил на похоронах мумии о тирании, фараонах, рабах, русских крестьянах, полиции, о полицмейстере, губернаторе и что мумия эта — жертва строя, невыносимого и тяжкого произвола. И в конце выковырял у нее сапфировые глаза и взял себе на память…
«Черт-те што теперь будет, — думали молодые люди. — Наговорил!..» Затревожились. — «Как бы манэ-такел-фарес не вышел», — сострил один. Но решили — русские люди, конечно, — все равно: за правду и пострадать хорошо… И поехали все к «Яру», к цыганам. Рассказали все гитаристу Христофору, так как его фараоном звали. Тот с горя выпил и горько сказал:
— Да… Вот Шура-Ветерок была, так вот тоже померла…
И всплакнул.
На поминки приехали все цыгане-певцы, и другим цыганам, так как они фараонами прозывались, те, которые жили на Живодерке[382]
, пожертвовали 3000 рублей.Были московские люди добрые — надо правду сказать…
Поминки удались. Ну и помянули, как надо. Только не нравилось всем, что глаза-то сапфировые у мумии, которые смотрели десять тысяч лет, ну вот как у живой певицы Марфуши, — а их он выковырял. Мало ли, что говорит хлестко. Конечно — сапфиры…
И все бы ничего, только вызвал Огарев, московский полицмейстер, к себе Кольцова и прочих.
«Дело дрянь, — думают, — как быть». Позвали адвокатов на совещание. Адвокаты с виновниками похорон сидели в ресторане, не выходя, трое суток. И до того напугали молодых богатеев, что один с горя женился скорей, а другой верхом поскакал за границу.
Огарев шуток не любит, на пожары ездит парой, стоя в коляске. Голос громкий и всегда охрипший. И такие слова кричит — очень лавочники любили полицмейстера Огарева. Говорили: «Такого не было и не будет…»
Так вот, вызвал к себе Огарев Кольцова и «похоронщиков». Пришли и дожидаются, а им из другой комнаты кто-то говорит:
— Кто тут?
— Я, — говорит Кольцов, — и другие тоже.
— Дурак ты, — отвечает кто-то из соседней комнаты. И такими непечатными словами садит, что все смутились. Кольцов не ожидал, рассердился и, обидевшись, начал протестовать.
— Можете арестовать меня, сослать в Сибирь, но ругаться не имеете права.
Тут к ним вышел Огарев и смеется.
— Это, — говорит, — у меня попугай такой сердитый. Ничего с ним не поделаешь. Научился ругаться и меня кроет тоже. Птица — что с нее взять… А вот вы, что ж это вы-то говорите? Это где же вы видали в России голых рабов? Почему же это я, полицмейстер, — фараон? Что я, цыган, что ли? Вы, любезные, полегче на поворотах, я ведь старик и заслуженный. Страм какой! Тело земле предаете, и в эдаком разе — слова житейской белиберды при покойнике говорите! Может, он души праведной был, а вы это с чего?
В это время попугай — нет сил, что говорит. Такие слова неудобные, что даже Огарев ему крикнул:
— Да замолчишь ли ты, стерва?
Но попугай еще громче тоже кричит: «Стерва».
— Я вас, — говорит Огарев, — благодарю, что земле предали тело. Но чего меня не позвали? Все потихоньку норовите. А я-то все знаю, все вижу. Дурного тут нет, правильно надумали. Держать покойника столько лет дома, ведь это что ж такое, срамота… Кто надумал-то, душа, значит, в нем человечья есть. Кто? — обратился он ко всем.
— Профессор Захарьин, — отвечают ему.
— Ну вот, еще бы. Его высокопревосходительство, — вот кто! Понять надо!
А попугай заладил свое: «Стерва!»
Огарев подошел к попугаю и сердито говорит: