— Второй раз приказываю, тебе, — возгласил Каррильо, — о упрямый покойник, восстать живым и здоровым и пойти заканчивать начатую штуку полотна!
Изумленная толпа не знала, что подумать, — не то безумный, не то и впрямь кудесник этот человек, посмевший на глазах у всего честного народа дерзнуть на такое необычное дело; за святого, правда, его никто не принял — ни одежда, ни лицо не подходили. Все стояли вокруг и ждали затаив дыхание, боясь моргнуть, не отводя глаз от макабрического зрелища, и тут Каррильо воскликнул еще громче, нежели прежде:
— В третий раз настоятельно и бесповоротно приказываю тебе, умерший ткач, восстать живым и здоровым и взяться за челнок — кормильца своей семьи!
Но непослушный труп не поднялся, и шутник сказал:
— Ступайте же вперед, ваши милости, идите на кладбище. Клянусь богом, в точности такая же неудача постигла меня, когда я дважды пытался воскресить покойников — в Толедо и в Оканье, — ни один не захотел воскреснуть! Прошу прощенья, что задержал вас!
Выпалив это единым духом, он пустился наутек в сторону садов монастыря Милости — ворота там были как раз отперты; часть толпы погналась за ним, рассвирепев и пылая желанием уплатить горе-колдуну палочными ударами за издевку. Преступник был, однако, резвее оленя, догнать его не удалось. Он забежал в монастырь, братья с тревогой стали спрашивать, не убил ли он человека.
— Напротив, — отвечал он, — я хотел воскресить мертвого, которого несли хоронить! Но, видно, жена у него ведьма, и он предпочел быть в компании черепов, чем бить черепки в драках с женой. Три раза кричал я ему так громко, что проснулись бы немцы в корчме[87]
, а он не захотел воскреснуть. Вот будь он клятвопреступником[88], он бы небось с первого разу вскочил на ноги!Монахи заперли ворота, Каррильо рассказал им все по порядку, его наградили веселым хохотом, а затем провели задами к реке, и он, под покровом ночи, пустился вплавь. Вернулся он в гостиницу, когда я уже был там; разыскивая Каррильо, я встретил слугу из гостиницы, водившего на водопой мула, и все от него узнал. Смеясь, рассказал он, как Каррильо одурачил траурную процессию, — я бы и сам посмеялся, кабы не мои печали. Я велел задать корму моему жеребцу и приготовить ужин. Стол тотчас накрыли, еда пришлась как нельзя более кстати моему Каррильо, который явился весь мокрый от воды и от пота, достаточно наказанный усталостью за свою проделку. Я строго выбранил его в присутствии хозяина гостиницы, сказал, что такие шутки совсем не к месту, когда я, его господин, в горести, и что ежели он намерен и далее так поступать, пусть убирается прочь, откуда пришел. Каррильо поклялся исправиться, поужинал, мы легли и за два часа до рассвета поднялись, чтобы продолжить путь. Направился я в Валенсию, а не в Сарагосу, как собирался прежде, — эта дорога показалась мне менее оживленной, а значит, более удобной для меня, не желавшего быть узнанным земляками. Не стану рассказывать обо всех смешных сценках и забавных случаях, какие были у нас с трактирщиками и проезжими из-за озорного нрава моего слуги, — иногда я смеялся, иногда сердился, однако ни просьбами, ни угрозами нельзя было унять его склонности к насмешкам, тут он не упускал ни малейшего повода. Что ж, такова его природа — я малого любил от души, да и шутки его были не злобные. Служил он мне преданно и усердно, без него я не мог обойтись, вот и приходилось в виде расплаты за услуги терпеть его проказы.
Прибыли мы наконец в королевство Валенсию — я, осаждаемый горькими мыслями о мнимом оскорблении, и мой слуга, пытавшийся их разогнать своими шутками. В славную столицу я решил не заглядывать, меня бы наверняка узнали толедские торговцы, приезжающие покупать изготовляемую там, как и в Мурсии, шелковую пряжу, чтобы превратить ее в дорогие ткани, которые во всей Европе и Америке идут на платья знатным людям и сановникам. Итак, после еще одного дня пути от Тортосы, знаменитого и древнего каталонского города, — прощаясь с коим арагонец Эбро[89]
покидает последнее подвластное ему селение и мчится дальше с такой свирепостью, что сбрасывает со своей шеи любое каменное ярмо и дозволяет переправляться лишь по мосткам из лодок, но вскоре Средиземное карает гордеца: в его объятьях Эбро испускает дух и вместе с жизнью теряет свое имя, которым в древности называли всю Испанию[90], — я углубился в скалистые грозные горы принципата[91], нахлестывая и кляня лошадей, не поспевавших за моим желанием поскорей выбраться из диких этих мест и достичь Винароса, где, как я знал, готовились к отплытию неаполитанские галеры.