Эффективный гипноз – чудесный апофеоз зависимости одного человека от другого. Не каждый может быть гипнотизером; не каждый оказывается гипнабелен. Булгаков был, и тема гипноза одна из немногих, пронизывающих собой всю структуру романа: Стравинский лечит гипнозом, Иешуа таким же способом лечит Пилата, и в том, что делала в Москве компания Воланда, «культурные люди» тоже видят гипноз. Булгаков читал «классическую книгу о гипнозе», присланную ему для обеспечения «психиатрической» линии романа[579]
. Рационально не объяснимое, в буквальном смысле чудесное искусство гипноза, предполагающее полную пассивность одного и абсолютную власть другого – и требующее от человека добровольного и благодарного принятия этой власти – на редкость соответствовало эпохе. Советские мемуары содержат десятки фраз типа «мы тогда все были как под гипнозом». Увянув на Западе, где его убежденным противником был Фрейд, гипноз уцелел и даже расцвел при коммунистической власти, поощрявшей множество попгипнотизеров, каким был, например, знаменитый Вольф Мессинг.Булгаков, пациент гипнотизера, и Буллит, пациент психоаналитика, вряд ли обсуждали между собой свой клинический опыт, скорее всего несовместимый. Их политический опыт пересекся в Москве, и оба знали: в этом страшном, необъяснимом и непредсказуемом мире только чудо может спасти человека. Когда остается надеяться только на чудо, тогда оно кажется возможным и, более того, достижимым. Его может творить, и иногда творит, Сталин; его может, наверное, сотворить посол далекой и могущественной страны; его может сотворить гипнотизер или даже пациент гипнотизера. Условием является то, что другой человек, в данный момент еще более растерянный и запуганный, поверит в возможность совершения чуда над собой.
Необыкновенно яркая личность, Буллит был второразрядным писателем. И все же это голос Буллита, любителя роскоши и женщин, Шуберта и Гёте, мы слышим в словах Воланда, уговаривающего Мастера покинуть Москву: «Что делать вам в подвальчике? О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта?». И, в знак общего их интереса к эксперименту по выращиванию новой породы людей: «Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?». Не то же ли самое говорил он несколько позже другому трижды романтическому человеку, Фрейду, который сам себя называл «старым Мастером» и все колебался уезжать из бойни. Его Буллит в конце концов, подобно Воланду, сумел-таки вытащить «в тишину». Разница в том, что Буллит оказался бессилен сделать для Булгакова то, что он в аналогичной ситуации сумел сделать для Фрейда, – помочь эмигрировать.
Чего не сделал для автора его могущественный друг, то делает для выдуманного автором Мастера сам дьявол. Чем бы ни был «покой» Воланда на том свете, земное его подобие очевидно. Это заграница, эмиграция. Перечитайте сцену прощания Мастера с Москвой, и вы согласитесь: именно эти слова – щемящая грусть… сладковатая тревога… бродячее цыганское волнение… глубокая и кровная обида… горделивое равнодушие… предчувствие постоянного покоя… – именно они способны выразить чувства человека, вынужденного покинуть город и культуру, которые он любит и которых боится. «Навсегда! Это надо осмыслить», – шептал, наверное, и сам Булгаков, подавая документы на выезд. А может быть, он описывал здесь (и дальше по тексту) прощальные жесты более счастливого, чем он, Замятина, который сумел уехать и писал Булгакову, никогда не бывавшему за границей, письма, не всегда до него доходившие… Теперь тот жил в Париже примерно так, как описывал Воланд, с вишнями и надеждами, и его путь воспринимался как нечто потустороннее: в переписке Замятин называет себя Агасфером, и так же к нему обращается Булгаков[580]
. Не стоит мистифицировать роман больше, чем это сделано самим автором, и вовсе не видеть того, что на мифологической канве в нем разворачивается реальная жизненная драма, и прощание Мастера – нелегкое решение, которое приняли многие, и среди них Булгаков.