Обаяние народа, бывшее ядром русского интеллектуального наследства до символистского поколения включительно, было чуждо Набокову. В «Подвиге» мать героя называет русскую сказку «аляповатой, злой и убогой» и не верит в пушкинскую няню, говоря, что поэт выдумал ее вместе со спицами и тоской (151). В книге о Гоголе Набоков признается: «на мой вкус, нет ничего скучнее и тошнотворней романтического фольклора»[715]
. Ненадолго занявшись Горьким, Набоков выбирает его рассказ из народной жизни «На плотах»: тут показаны герой, который собирается вступить в секту вроде скопцов, его жена и отец-снохач, ее любовник; они собираются убить незадачливого сына-мужа. «Тут бедный читатель вынужден заглянуть в глубины старой доброй русской души»[716], – пишет Набоков о секте, питавшей фантазию Блока и его поколения. В «Даре» отец героя в своих путешествиях интересуется чем угодно, только не фольклором и этнографией, которых Годунов-старший «недолюбливал» (151). Весь «Дар» в целом, и особенно его глава о Чернышевском, представляет уникально резкую полемику против народнической идеи; в этом отношении с ним сопоставимы лишь некоторые статьи Бердяева. Любя стиховедческие труды Андрея Белого, Набоков не был чувствителен к эпической борьбе Белого с собственным народолюбием, документированной от «Серебряного голубя» до «Мастерства Гоголя». Любимое Блоком слово «экстаз», сказано в «Даре», «для меня звучало как старая посуда: „экстаз“» (159)[717]. Музыка Блока чаровала молодого Набокова, но его идеи были чужды ему так же, как отвратительны были самому Блоку либеральные взгляды Набокова-отца. Отсюда, из пропасти между любимыми стихами и ненавистным их политическим содержанием, выросло демонстративное у Набокова пренебрежение «идеями» как таковыми.Очевидно прохладным было и его отношение к готической идее потустороннего мира, который по-шпионски вмешивается в земные дела. Читателям Набокова, излишне увлеченным поиском привидений и прочих мистических влияний в его сюжетах, стоит помнить, как пренебрежительно относилась его мать к нездешнему миру с его «ужасающей непрочностью и отсутствием частной жизни»[718]
: характеристики сильные и в набоковском языке крайне негативные. Американский философ Ричард Рорти тонко чувствовал классическую трезвость автора «Бледного огня» в отношении потусторонних сил: «Набоков, как и Кант, примирился с фактом, что спекуляции в духе Сведенборга ни к чему не ведут»[719]. Отцовский либерализм в сочетании с постреволюционным опытом и личным даром веселой, игровой иронии резко отличают Набокова от символистской традиции. В беседе со своим первым биографом Набоков отрицал влияние на него символистов[720]. Имея полную свободу в выборе предмета своих штудий, Набоков не анализировал и не комментировал русских символистов. В «Даре» писатель символистского поколения показан как старик «со слишком добрыми для литературы глазами», которыми он видит одни только «апокалиптически-апоплексические закаты над Невой» (106). Когда Бубнов в «Подвиге» пересказывал хрестоматийные идеи русских символистов: «я вижу свет в ее имени, ‹…› свет оттуда, с Востока, – о, это ‹…› страшная тайна», – Мартын «стеснялся» и «не совсем доверял» (201–202). Вытеснение этого слоя культурной памяти очевидно и в американских романах Набокова. «Лолита» полна ссылок на XVIII и начало XIX века – и на Америку 1950‐х. Далекое и изящное наследство противостоит нимфеткам, мотелям, комиксам и психоаналитическому фольклору, толкуемому как местный шаманизм. Гумберт Гумберт изучал старую французскую литературу, его самого будут изучать новые американские психологи. Между этими реальностями нет связи. Нелюбимые явления – фольклор, символизм, революция, психоанализ, в понимании Набокова были глубоко отличны от его собственного творчества.