Читаем Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах полностью

Сегодняшние исследователи находят у Набокова тонкие аллюзии на Блока или Белого[721]. Такая генеалогия должна быть уравновешена отчетливым признанием дистанции, которую он положил между собой и своими русскими предшественниками. Относясь к предыдущему литературному поколению столь же критически, как Ахматова в «Поэме без героя» или Пастернак в «Докторе Живаго», в отличие от них Набоков не посвятил этому периоду специальных текстов. В поздних своих штудиях Набоков выводил советский режим прямо из эпохи Николая I, а советскую литературу из «чудовищно унылого народничества» 1860‐х годов[722]. «Дар», самый автобиографичный из набоковских романов, строит генеалогическую вилку, ветви которой торчат в далекое прошлое (Чернышевский, Пушкин) и в актуальное настоящее (новые Чернышевские, Кончеев). «С голосом Пушкина сливался голос отца», – сказано здесь (105); а горькие истины, которые можно принять только от настоящего отца, произносит Кончеев. Непосредственные предшественники героя – и автора – аккуратно пропущены. О том, что сегодня называется Серебряным веком, в «Даре» говорится так: «когда я подсчитываю, что для меня уцелело из этой новой поэзии, то вижу, что уцелело очень мало, а именно только то, что естественно продолжает Пушкина» (159).

Страшное стекло

Перед отъездом в Берлин в августе 1922 года Пастернак беседовал с Троцким. Вождь революции, как мы знаем, был в курсе литературных дел. Обсуждая «Сестру мою – жизнь», Троцкий спрашивал автора, отчего тот воздерживается от откликов на общественные темы; Пастернак отвечал что-то в «защиту индивидуализма». Поэтические познания Троцкого привели Пастернака в «восхищение»; но позже он решил, что говорить надо было не о поэзии:

А вместо этого мне, может быть, надлежало сказать ему, что «Сестра» – революционна в лучшем смысле этого слова. Что стадия революции, наиболее близкая сердцу и поэзии ‹…›, когда она возвращает человека к природе человека и смотрит на государство глазами естественного права (американская и французская декларации прав) выражены этою книгою[723].

Эта натуралистическая тема была общей для всего постреволюционного, послеблоковского поколения. Пастернак повторяет Блока: революция «сродни природе»; «один из основных мотивов всякой революции – мотив о возвращении к природе»; но, мудро продолжал Блок, «этот мотив всегда перетолковывается ложно»[724]. Куда ближе Троцкому была другая максима Блока:

Что же задумано? Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью[725].

Блок поминал «природу» для утверждения своего понимания революции, самого радикального из возможных; Пастернак использовал то же слово для того, чтобы свести большевистскую революцию к декларации прав человека. Троцкий был уверен, что никакой природы человека нет, ее остатки вот-вот будут замещены культурой: «Человек взглянет на себя как на сырой материал или в лучшем случае как на полуфабрикат»[726]. Мало какая политика бывала дальше от идей естественного права, чем философия и практика Троцкого.

Полемика с радикальным пониманием человека как состоящего из культуры, а не природы, ведется в разных местах «Живаго». В 11‐й части главный герой спорит с революционным вождем Ливерием, приписывая ему знакомые аргументы:

Когда я слышу о переделке жизни, я теряю власть над собой и впадаю в отчаяние. Переделка жизни! Так могут рассуждать люди ‹…› ни разу не узнавшие жизни. ‹…› Материалом, веществом жизнь никогда не бывает. Она сама ‹…› непрерывно себя обновляющее ‹…› начало, она сама вечно себя переделывает и претворяет[727].

Пастернак писал это в Переделкине; в самом деле, где еще жить инженерам человеческих душ, чье призвание заключается в переделке человека? Сравните эти рассуждения Ливерия с «Интеллигенцией и революцией» Блока («Переделать все») и с «Возмездием» («Сотри случайные черты»). Если Блок считал революцию «сродни природе», то Пастернак их противопоставляет на основе «естественного права». Подлинная история сходствует с природой, революция же делается людьми в их борьбе против истории и природы. С отвращением слушая комиссара, Живаго

Перейти на страницу:

Похожие книги

Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное