Читаем Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах полностью

Текст вне дискурса остается памятником эпохи; включенный в дискурс, текст оказывается субъектом истории. В одном случае удается проследить за тем, как читатели меняли свою реальную жизнь по прочтении текста и вследствие этого чтения; парадигмой такого подхода является анализ чтения «Что делать?», проведенный Ириной Паперно[910]. В другом случае оказывается реальным восстановить картину массового чтения, характерного для исторического момента: эпоху делает публика, а публику делает чтение[911]. В третьем случае портрет исторического момента возникает из анализа дискурсивных реакций на реальное событие[912]. В четвертом случае история чтения развертывается как преемственная цепь интертекстуальных аллюзий[913].

Текст порождает множество чтений, которые сами по себе готовы сложиться в структуры интересной конфигурации, если эти реакции читать не менее внимательно, чем первичный текст. Образцом такого третичного анализа, или сплошного чтения, является психоаналитически ориентированная работа Шошаны Фелман о повести Генри Джеймса «Поворот винта». Здесь показано, как идиомы критиков повторяют ходы самого текста, закономерным образом его драматизируя. Разные критические позиции идентифицируются с тем или другим из героев первичного текста, и вся масса его критики, таким образом, воспроизводит центральную его фабулу[914]. Славистским примером чтения, сходного по интенциям и отличного по методу, является книга Кэрил Эмерсон о восприятии Бахтина[915]. Я попытался осуществить акт сплошного и, по мере сил, близкого чтения в отношении текстов разного жанра, интерпретирующих русское сектантство[916].

Как видно, сплошное чтение может иметь своим предметом интертекстуальные цепи разной природы: отправляющиеся от отдельного текста, автора, личности, явления. Продуктивность такого чтения зависит не от методологической ориентации исследователя, но от его культурной сензитивности, готовности следовать за чередой ассоциаций и возвращаться к первичным текстам, способности к построению собственного нарратива. С каждым новым поворотом интерпретации становятся видны, как в зеркале заднего вида, повторяющиеся акты вытеснения предшественниками текстуального материала. Им он казался несущественным и в результате их усилий стал несуществующим; теперь же он кажется важным и, более того, очевидным. Я бы назвал такое явление скотомой: в соответствии с энциклопедическим определением, это «слепой участок в поле зрения, не связанный с его периферическими границами»[917]. Таковы скотомы в чтениях «Сказки о золотом петушке» (где знаменитые читатели не замечали русского сектанта-скопца) или в критике «Что делать?» (где не разглядели американского ландшафта в зачитанном сне Веры Павловны). В самом политическом своем романе, «Bend Sinister», Набоков назвал Скотомой главного идеолога тоталитарного режима. Скотомы и идиомы чтения меняются – или повторяются – в зависимости от хода истории и уникальной позиции читателя. Хотя бы по этой причине их реконструкция никогда не станет окончательной. Вот еще один пример из животрепещущей, как всегда, пушкинской темы.

Страсть и власть

Прочтя Токвиля и Чаадаева, Пушкин развертывал свои впечатления в вариант исторической социологии религии:

Что касается духовенства ‹…› наши государи сочли удобным оставить его там, где они его нашли. Точно у скопцов – у него одна только страсть к власти. Потому его боятся. И я знаю, как кое-кто, несмотря на всю свою энергию, склонился перед ним в тяжелых обстоятельствах. Вот почему это меня в свое время взбесило[918].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное