В толстовских романах есть ключевые сцены- отступления: знаменитая косьба в «Анне Карениной», охота на волков в «Войне и мире», церковная служба в «Воскресении». В них есть сравнения и тропы, не менее тщательно выписанные, чем у Флобера. Вспомним, например, конфликт между светом и тьмой, давший название двум важным пьесам Толстого и пронизавший «Анну Каренину». В последнем предложении Седьмой части смерть Анны передается через образ свечи, вспыхнувшей на мгновение ярким светом и навсегда потухшей; в последнем предложении Главы XI в Восьмой части Левин ослеплен светом, когда к нему приходит понимание пути Господня. Это — намеренная перекличка; она разрешает двойственность эпиграфа из Павла и помогает согласовать две главные линии. Как всегда у Толстого, технический прием служит для передачи философии. Вся великая сумма замысла приводит к морали, которую Левин слышит от старого крестьянина: «Не для нужд своих жить, а для Бога».
Не претендуя на точное определение, Мэтью Арнольд говорил о «высокой серьезности», которая выделяет те или иные книги из некоторого числа шедевров. Он видел это в большей степени у Данте, нежели у Чосера. Возможно, мы сейчас ближе всего подошли к различию между «Мадам Бовари» и «Анной Карениной». «Мадам Бовари» — действительно великий роман; благодаря чудесному мастерству и художественному методу, исчерпывающему все потенциальные возможности темы, он убедителен. Но сама тема и степень нашего отождествления с ней остаются, в конечном счете, «историей слишком мелкой». В «Анне Карениной» мы выходим за пределы технического мастерства к ощущению самой жизни. Это произведение стоит в одном ряду (в том смысле, в каком этого нельзя сказать о «Мадам Бовари») с Гомеровыми эпопеями, пьесами Шекспира и романами Достоевского.
IV
Гуго фон Гофмансталь[44]
однажды отметил, что любая страница толстовских «Казаков» напоминает о Гомере. Его взгляд разделяют читатели не только «Казаков», но и творчества Толстого в целом. По воспоминаниям Горького, сам Толстой говорил о «Войне и мире»: «Без ложной скромности — это как „Илиада“», — и то же самое он сказал о «Детстве», «Отрочестве» и «Юности». Кроме того, Гомер и гомеровская атмосфера играли, по всей видимости, небезынтересную роль в толстовском образе собственной личности и творческого статуса. В своих воспоминаниях его шурин С. А. Берс пишет о «скачке на 50 верст» в самарском имении Толстого:«Все местные и окрестные национальности, башкиры, киргизы, уральские казаки и русские мужики… Лев Николаевич заготовил призы: быка, лошадь, ружье, часы, халаты и т. п… Мы сами выбрали ровную поверхность, опахали и измерили огромный круг в пять верст длиною и на нем расставили знаки. Для угощения были заготовлены бараны и даже одна лошадь. К назначенному дню съехалось несколько тысяч народу. Башкиры и киргизы приехали со своими кочевками, кумысом, котлами и даже баранами… На коническом возвышении, называемом по местному шишка, были разостланы ковры и войлоки, а на них кружком расселись башкиры с поджатыми под себя ногами… Пир длился два дня и отличался чинностью, порядком и оживлением…»
Это фантастическая сцена: перекинут мост через тысячелетия, отделяющие троянские степи от России XIX века, Песнь XXIII «Илиады» внезапно оживает:
Словно Агамемнон, Толстой царственно восседает на холме; степь усеяна шатрами и кострами; башкиры и киргизы, подобно ахейцам, соревнуются на дистанции в пять верст и получают награды из рук царя-бородача. И здесь нет никакой археологии или надуманной реконструкции. Стихия Гомера была для Толстого естественной, укорененной в его собственном гении. Прочтите его антишекспировское эссе, и вы обнаружите, что его чувство сродства с автором — или авторами — «Илиады» и «Одиссеи» было ощутимым и непосредственным. Толстой говорил о Гомере как равный о равном; разделяющие их века не имели большого значения.