«Молния светила шире и бледнее, и раскаты грома уже были не так поразительны за равномерным шумом дождя…»
«… осиновая роща, поросшая ореховым и черемушным подседом, как бы в избытке счастия стоит, не шелохнется и медленно роняет с своих обмытых ветвей светлые капли дождя на сухие прошлогодние листья. Со всех сторон вьются с веселой песнью и быстро падают хохлатые жаворонки… Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи, что я не могу усидеть в бричке…»
В своем эссе «Наивная и сентиментальная поэзия» Шиллер написал, что поэты или сами «становятся Природой», или «ищут утраченную природу»[46]
. В этом смысле Толстой есть Природа; между ним и ее миром язык выступает не как зеркало или увеличительное стекло, а как окно, через которое льется свет, накапливаясь и обретая постоянство.Невозможно в единой формулировке или иллюстрации сосредоточить все взаимосвязи между позициями Гомера и Толстого. Сюда включено слишком многое: архаичный и пасторальный антураж; поэтика войны и сельского хозяйства; первичность чувств и физического жеста; ясный, всепримиряющий фон чередования времен года; признание, что энергия и жизнь священны сами по себе; приятие простирающейся от грубой материи до звезд цепочки бытия, вдоль которой люди занимают назначенное им место; и, самый глубокий момент, — непременная гигиена души, решимость следовать, по выражению Кольриджа, «высокою стезей», а не темными окольными путями, чрезвычайно комфортными для гения условного Достоевского.
И в эпопеях Гомера, и в романах Толстого отношения между автором и персонажами носят парадоксальный характер. Жак Маритен[47]
в своей книге «Творческая интуиция в искусстве и поэзии» проводит фомистскую аналогию. Он пишет об «отношениях между трансцендентной созидательной вечностью Бога и свободными тварями, следующими собственному выбору и в то же время неуклонно повинующимися Его предначертанию»[48]. Творец одновременно всеведущ и вездесущ, но он при этом отстранен, безучастен и безжалостно объективен. Гомеров Зевс взирает на битву со своей горной цитадели, он держит весы рока, но не вмешивается. Или, точнее, вмешивается, но лишь для того, чтобы восстановить равновесие, защитить переменчивость человеческой жизни от чудесного вмешательства извне или чрезмерного героизма. Ясное видение Гомера и Толстого — как и эта отстраненность Бога — жестоко и сострадательно.У них такой же отсутствующий, обжигающий и непреклонный взгляд, как тот, что направлен на нас из прорезей в шлемах древнегреческих статуй. Их отношение было пугающе трезвым. Шиллера восхищала бесстрастность Гомера, его способность передать крайнюю степень скорби или ужаса абсолютно спокойным тоном. Шиллер считал, что это качество — он называл его «наивностью» — присуще именно ранним эпохам, и его невозможно было бы вновь воспроизвести в современной литературе с ее искусственностью и расчетом. Из этого качества Гомер черпал свои самые острые эффекты. Возьмем, например сцену из Песни XXI «Илиады», где Ахилл поражает мечом Ликаона: