Повествование почти бесчеловечно в своем спокойствии; но потом голый ужас охватывает нас и повергает в смятение. Кроме того, Гомер никогда не жертвует твердостью видения ради пафоса. Приам и Ахилл встречаются и изливают друг перед другом свои беды. Но затем они вспоминают о мясе и вине. Ибо — как Ахилл говорит о Ниобе:
И вновь мы видим сухую приверженность фактам и отказ поэта от внешнего проявления эмоций, чтобы передать горечь в его душе.
В этом отношении из писателей западной традиции нет никого ближе Гомеру, чем Толстой. Как отметил в своем дневнике (1887 г.) Ромен Роллан, «в искусстве Толстого отдельно взятая сцена не видится с двух точек зрения, ракурс только один: все вещи таковы, каковы они есть, и никак иначе». В «Детстве» Толстой вспоминает о кончине своей матери: «Я был в сильном горе в эту минуту, но невольно замечал все мелочи», в том числе то, что сиделка была «молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка». Когда мать умирает, мальчик испытывает «какое-то наслаждение», зная, что он несчастлив. В ту ночь он спит «крепко и спокойно, как всегда бывает после сильного огорчения». На следующий день ему предстоит узнать запах тлена:
«Только в эту минуту я понял, отчего происходил тот сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше всего на свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне и истину и наполнила душу отчаянием».
«Не отрывайте взгляд от света, — говорит Толстой, — вот и все».
Но твердая ясность гомеровской и толстовской позиции состоит не просто в отстраненности. Есть еще радость, та радость, которой искрятся «древние горящие глаза» мудрецов у Йейтса в «Ляпис-лазури». Ибо они любили и чтили человеческое в человеке; они любовались жизнью тела, когда она со спокойствием воспринята, но с пылкостью изложена. Более того, они интуитивно стремились устранить разрыв между духом и жестом, соотнести руку мечу, судно — водам океана, обод колеса — поющим дорожным камням. И Гомер в «Илиаде», и Толстой видели действие во всей целостности; вокруг персонажей дрожит воздух, а их внутренняя сила электризует неживую природу. Кони Ахилла оплакивают его неумолимый рок, а распустившийся дуб уверяет Болконского, что сердце еще оживет. Эта созвучность между человеком и окружающим миром распространяется даже на кубки, в которых Нестор после заката ищет мудрость, и на березовые листья, сверкающие внезапным буйством алмазов после грозы в поместье Левина. Ни Гомера, ни Толстого не останавливал барьер между разумом и объектом, двусмысленность, которую метафизики усматривают в самих понятиях «реальность» и «восприятие». Жизнь, словно море, неслась на них потоком.