— Нервы, — ответила она, подымая лицо с сухо блестевшими глазами. — Я не знала, что у меня нервы.
Все случилось в сумерки.
Целый день холодный, сырой воздух очищался от тумана: то, расправляя синие дымы в низинах, выглядывало солнце, и тогда веселели мокрые кусты на берегу; то небо до самого горизонта затягивало пепельной гарью низко клубящихся туч, приносивших влажный запах ноябрьского дождя — и мрачно и плоско отражалось небо в неуютном осеннем Днепре.
Целый день над плацдармом не было немецких самолетов, даже в те часы, когда прояснялись небесные дали. Раз они внезапно появились в стороне — их насчитали двадцать четыре; «юнкерсы» прошли мимо плацдарма, развернулись далеко над лесами и полчаса крутились и ныряли там — вздрагивала земля.
Люди глядели туда, сидя около орудий, — никто не думал о батальоне Бульбанюка, который еще жив, ибо мертвых не бомбят.
Тогда же Кондратьев позвонил полковнику Гуляеву, сообщил ему об этой первой весточке о батальоне.
— Надо открывать огонь по старым данным, товарищ четвертый! — сказал Кондратьев с волнением и радостью.
— А вы точно знаете новую позицию батальона? По своим лупанете? Связь мне с батальоном! Вот что — связь! Связь! — И, засопев в трубку, полковник прервал разговор.
А мимо летели, наслаиваясь, облака над притихшей немецкой передовой, над еловой посадкой, где затаились чужие танки. Тяжелый, едкий туман утра съел нежную желтизну осени, и везде посерело, намокло, утратило краски. Ветер мотал под обрывом голый кустарник, вызывающий тоску, вздымал в воздух последние черные листья, нес их стаями и бросал на пустынную, студено-фиолетовую воду Днепра. Там, вблизи посеревшего острова, не видно было ни одной лодчонки. И неприятно молчала немецкая артиллерия. В полдень далеко справа, откуда глухо доносилась канонада, еле видимыми комариками прошла группа штурмовиков, за ней волной прошла другая, третья, хмарное небо замельтешило, долетел слабый гул, и солдаты разом поглядели на Кондратьева.
Деревянко зло сказал:
— Не туда, не туда, дьяволы!
— Это на Днепров, — проговорил Кондратьев.
Только наводчик Елютин, спокойно лежа на снарядных ящиках, по обыкновению копался в механизме ручных часов, разложенных на носовом платке.
— Наладился! — сурово выговаривал Бобков и сводил широкие брови. — Нужны твои часы, как собаке калоши. Брось, говорят, не то как махну по твоей механизме. Искры полетят!
— Ну а какой толк? — миролюбиво отвечал Елютин. — Может, тебе часы не надо, а я обещал Лузанчикову.
Бобков беспричинно раздражился:
— А на кой они мне? Я и так вподрез время узнаю, понял? По воздуху, понял? По нюху. Ноздрей!
— Ну, сколько сейчас времени? — Елютин улыбался, и, как отсвет этой улыбки, мелькало сочувствие в широко раскрытых глазах Лузанчикова.
— Дурак! — снисходительно отрезал Бобков. — И сроду, видно, так! Поверь! Поработал бы четыре года в поле на тракторе — часы б через забор забросил, как воспоминание! — И, огромный, широкий, шуршащий на ветру плащ-палаткой, враждебно глянул в сторону скрытых лесами Ново-Михайловки и Белохатки, где отбомбили самолеты и непрерывно и дробно постукивала молотилка боя.
Разговоры были не нужны, бессмысленны, но тяжелее всего молчание на плацдарме, тесно сжатом ненастным небом, бесприютно пасмурным Днепром и перекатами канонады слева и справа.
Стал накрапывать дождь, посыпался мелкой, нудной пылью, затянул сизым туманцем немецкие окопы, посадку, дорогу за ней, темные леса, остров на Днепре. Орудия и открытые в ящиках снаряды влажно заблестели; и потемнели капюшоны солдат, сидевших на станинах нахохленными воронами.
«Надо открывать огонь, — подумал Кондратьев, слушая несмолкаемый лепет дождя по капюшону. — Чего я жду? Позывных батальона? А будут ли они? Полковник, и солдаты, и я понимаем, что ждать глупо! Что же, я открою без команды огонь и отвечу… А если все изменилось там, я ударю по своим? Меня расстреляют за это. Но они просили на рассвете огня. Где же приказ, наконец?..»
Он огляделся. Солдаты цепко уловили его движение, и тотчас послышался над ухом вежливо воркующий голос Цыгичко:
— Пока… Поскольку без делов солдаты, товарищ старший лейтенант, разрешили бы им в землянках погреться. Тепло — ведь оно бодрость духа и моральное состояние придает. Основываясь, значит, на опыте прошлых боев с немецкими оккупантами.
— Да? — спросил Кондратьев. — Вон даже как? Очень хорошо!
— Следовательно, забота о живых людях, — едко сказал Деревянко. — Моральное состояние приподымает! Большой мастер приподымать!
— Старшина, ты, никак, свою палатку потерял? — в упор спросил Бобков.
— Да разве ж я о себе, хлопцы? — забормотал Цыгичко. — Я же не о себе…
«Что я стою? Почему я не подаю команду? — думал Кондратьев. — Есть ли оправдание тому, что люди гибнут сейчас, а я стою вот здесь как последний подлец и думаю о чистоте своей совести?»
— Старший лейтенант, к телефону!
Кондратьев отбросил капюшон, — шуршал в кустах дождь, из окопа тревожно высовывалась голова связиста, — и вдруг с горячо поднявшейся в душе злостью к самому себе скомандовал срывающимся голосом:
— К бою! Зарядить и ждать!