Все вскочили, а он, добежав до сухоплюевского окопа, покрытого сверху плащ-палаткой, крикнул связисту:
— Кто? Гуляев?
Кондратьев схватил трубку, облизнул шершавые, обветренные губы.
— Товарищ четвертый…
— Что?
— Я не могу ждать. На что мы надеемся?
Полковник Гуляев шумно дышал в трубку.
— На чудо. И терпение.
— Чуда не будет. Я открываю огонь!
Было молчание — долгое, мучительное, неясное.
— Открывай, — неожиданно тихо сказал полковник. — Открывай, сынок… Открывай. По Ново-Михайловке. Да людей своих береги. Вы ведь у меня… последние артиллеристы.
И Шура, прислонясь к стене окопа, не замеченная Кондратьевым, куталась в плащ-палатку, как будто знобило ее.
Глава пятнадцатая
Глубокой ночью, ясно вызвездившей над Днепром, небольшой плот отчалил от правого берега, мягко захлюпал по черной воде, качаясь и наплывая на синие зигзаги горевших в воде созвездий.
В эту ночь не зажигали реку немецкие прожекторы, не стреляли вдоль берега крупнокалиберные пулеметы, танки не били прямой наводкой по острову на шум машин, на случайный огонек.
Ночь, темная, с холодным воздухом, кристальной тишиной поздней осени, легла на успокоенные высоты, на уснувшую, измученную землю. Изредка слева, как бы сонно и нехотя, вспыхивали немецкие ракеты, без звука сыпались красные светляки пуль.
Бежала и нежно лепетала вокруг бревен вода, скрипели уключины, дремотно поскрипывали, терлись бревна.
«Кажется, весь день был ветер, а теперь какая странная тишина, — лежа спиной на соломе, думал Кондратьев, испытывая смешанное чувство легкости и беспокойства. — И куда мы плывем под этим звездным небом? В тишину… Но, кажется, кто-то убит. Что случилось с Сухоплюевым? Он лежал между станин лицом вниз… без фуражки. Рядом с Елютиным. А орудия где?»
Он напряг память, хотел вспомнить, что произошло несколько часов назад, но ничего не мог вспомнить. Мешала тяжесть в висках, ломило в надбровье, и путала мысли втягивающая студеная высота мерцающего неба. Скрипуче пели уключины, душно пахла солома, влажная плащ-палатка неприятно корябала подбородок. Он сделал движение, перебинтованная голова была точно привязана к бревнам.
— Шура, — слабо позвал он, — Шура…
Звезды исчезли, их заслонил кто-то, повеяло свежестью в лицо.
— Шура?..
— Я, Сережа, — прошелестел осторожный шепот из темноты. — Что, болит? А ты не поворачивайся, не надо…
— Шура, меня ранило? Ничего не помню… Где Сухоплюев?
— Нет его.
— А Елютин?
— Нет.
— Где они?
Она помолчала.
— Сними плащ-палатку, — попросил он и после добавил уже неуверенно: — Говори, Шура…
Она сняла плащ-палатку. Он, сдерживая дыхание, почувствовал запах ветра и пороха от колюче-холодного ворса ее шинели.
— Говори все.
Тогда она ответила полуласково:
— Хочешь, сказку расскажу? Я много сказок знаю. Ты в детстве любил сказки?
Он нащупал ее не отвечающие на его пожатие пальцы.
— Мы стреляли, а потом… потом?..
— А потом по орудиям стреляли танки, — договорила она, снижая голос. — А потом у нас кончились снаряды.
— Снаряды?.. — повторил Кондратьев, глядя в огромное, переливающееся холодными звездами небо, на туманно искрящийся Млечный Путь.
Было ему кого-то непростительно, горько жаль, мнилось, что кого-то он тяжело, грубо оскорбил и тот вскоре погиб в двух шагах от него. Шура, вероятно, знала, видела это и потому не говорила всего до конца. И память не вдруг стала выхватывать несвязанные, отрывочные картины того, что случилось несколько часов назад.
Он помнил раскаленный догоряча́ ствол орудия, лихорадочно снующую между станин широкую спину Бобкова, его руки, бросающие снаряды в дымящееся отверстие казенника, его бешено-радостные глаза, его крик: «А, сволочи! Не жалко!» И рядом — сосредоточенное, неспокойное лицо Елютина, повернутое от прицела: «Угломер! Угломер! Угломер!» Неужели два орудия заменяли всю артиллерию дивизии? Восемь ящиков опустело, и тогда ехидный Деревянко сообщил: «Восемь сдуло!» И через минуту этот милый Лузанчиков восторженно-возбужденно повторил: «Десять сдуло, товарищ старший лейтенант!» А где был Цыгичко? Кажется, вместе с Шурой он носил ящики из ниши, раз упал, задев ногой за станину, и засмеялся глупо и жалко. Сыпал дождь, огневая позиция размякла, как каша… Что было еще?
Из еловой посадки ударили по орудиям танки. Оглушили звенящие разрывы в кустах и на бруствере. Срезанные ветки хлестнули по лицу горячим кнутом. И был открыт ответный огонь по танкам. Мелькали перед ним прижмуренные, ослепленные глаза Елютина и судорожно вцепившиеся в снаряд огромные пальцы Бобкова, остальных Кондратьев больше не видел. Началась дуэль между орудиями и танками. Вскоре его сознание прорезал крик, нет, не крик — радостный рев Бобкова: «Горят, горят!»
Затем разрыв, звон в голове, желтый опадающий дым, и из этого дыма поднялся без шапки, с окровавленной скулой Елютин, пошатываясь, нащупал левый рукав, пытаясь отогнуть его, словно на часы хотел посмотреть, сделал шаг за щит орудия и упал животом на бруствер.