Фальк остался один. Солнце перебрасывало лучи через соседнюю крышу и нагревало комнату. Он открыл окно и высунулся, чтобы подышать свежим воздухом, но почувствовал только одуряющий запах водосточной канавы. Он кинул взгляд направо вдоль улицы и увидел совсем в глубине часть парохода, несколько волн Меларена {110}
, сверкавших на солнце, и ущелье в скалистых горах напротив, которое только теперь кое-где покрылось зеленью. Он подумал о тех, кто с этим пароходом поедет за город, будет купаться в волнах и радоваться этой зелени. Но тут жестянщик внизу стал барабанить по жести так, что дом и стекла окон задрожали; двое рабочих провезли громыхающую вонючую повозку, а из кабачка напротив запахло водкой, пивом, опилками и сосновыми ветками. Он отошел от окна и сел за свой стол.Перед ним лежало около сотни провинциальных газет, из которых он должен был делать вырезки. Он снял манжеты и стал читать. Газеты пахли копотью и маслом и пачкали руки. Таково было главное впечатление. То, что казалось ему достойным внимания, он не мог взять, ибо приходилось думать о программе газеты. Если рабочие какой-нибудь фабрики поднесли мастеру серебряную табакерку, то он должен был это вырезать! Если же фабрикант внес в рабочую кассу пятьсот крон, то он должен был пропускать это. Впрочем, для вырезок существовало правило: вырезалось все хорошее про публицистов и рабочих, все позорящее про духовенство, военных, больших коммерсантов (не маленьких), академиков, судей и знаменитых писателей. Кроме того, он должен был по меньшей мере раз в неделю нападать на дирекцию Королевского театра и «во имя морали и нравственности» критиковать легкомысленные пьесы маленьких театров, ибо редактор заметил, что рабочие не любят этих театров. Раз в месяц городские гласные должны были обвиняться (и осуждаться!) за расточительность. Как только представлялся случай, должно было нападать на образ правления, но не на правительство. Строгую цензуру редактор наложил на нападки на некоторых депутатов и министров. Каких? Это была тайна, которой не знал даже редактор, ибо это зависело от конъюнктуры, а ее мог знать только тайный издатель газеты.
Фальк работал и клеил, пока у него не почернела рука, но флакон с клеем издавал тошнотворный запах, а солнце жгло! Бедное алоэ, которое может переносить жажду, как верблюд, и переносит все уколы разъяренного стального пера, страшно дополняло впечатление пустыни: оно было все испещрено черными точками от уколов, и листья его тянулись, как пачка ослиных ушей, из земли, высохшей, как нюхательный табак. Нечто подобное, должно быть, носилось в воображении Фалька, когда он сидел, погруженный в мысли, потому что раньше, чем он успел раскаяться в этом, он обрезал все кончики ушей. Потом, быть может, для того, чтобы заглушить совесть, он смазал клеем раны и смотрел на то, как солнце сушит их.
Потом он спросил себя через некоторое время, где он может получить обед, потому что он встал на путь, ведущий к проклятию, то есть на путь так называемых «плохих обстоятельств». Наконец он закурил трубку и пустил вверх одуряющий дым, купавшийся в солнечном свете. Это настроило его более нежно к «бедной Швеции», высказывавшейся в этих ежедневных, еженедельных и полунедельных отчетах, именуемых газетами.
Он отложил ножницы и бросил газеты в угол; он братски разделил содержимое глиняного кувшина с алоэ; при этом бедняга показался ему существом, которому отрезали крылья, например, духом, стоящим на голове в болотной воде и ищущим чего-то — жемчугов или, по меньшей мере, раковин без жемчужин.
И он не испытывал укоров совести, раскаяния об утраченной жизни, но просто отчаяние от того, что он должен умереть духовной смертью в молодости своей раньше, чем начал творить; отчаяние от того, что его, как ненужный камыш, выбрасывали в огонь.
На Немецкой церкви часы пробили одиннадцать и заиграли «Хорошо здесь» и «Жизнь моя — волна»; как бы охваченная той же самой мыслью, итальянская шарманка начала дудеть пронзительным голосом флейты «Дунайские волны». Такое количество музыки сразу вселило новую жизнь в жестянщика, который с удвоенным усердием занялся своей жестью.
Все эти звуки скрыли от Фалька, что дверь открылась и вошли двое. Один был длинная, худая, темная фигура с орлиным носом и длинными волосами; другой — толстое, белокурое, коренастое существо, лицо которого блестело от пота и более всего походило на животное, которое евреями считается самым нечистым. Его внешность говорила о занятиях, не слишком налегавших на духовные и телесные силы; было в ней что-то неопределенное, говорившее о беспорядке в работе и образе жизни.
— С-с! — зашептал длинный. — Ты один?
Фальк был и приятно и неприятно поражен посещением.
— Я даже совсем один; рыжий уехал!
— Ну, так пойдем с нами поесть.
Против этого Фальк не мог возразить ничего; он запер бюро и последовал за обоими в ближайший кабачок, где они сели в самый темный угол.
— Смотри, это водка! — сказал толстый, и его угасший взор загорелся при виде бутылки.