Кареты, одна роскошней другой, теснились у входа в цирк, новые все подъезжали и подъезжали, лакеи едва успевали распахивать резные дверцы, а сгорающие от нетерпения дамы и господа уже выскакивали на скользкую мостовую и устремлялись к балагану с такой лихорадочной поспешностью, как будто там, внутри, решался вопрос жизни и смерти: усыпанные бриллиантами французские баронессы, подобно уличным кокоткам похотливо кривящие тонкие точеные черты, стройные, безукоризненно корректные англичанки, еще совсем недавно принадлежавшие к высшему свету, а теперь бесстыдно шествующие под руку с какими-то разбогатевшими за одну ночь безродными биржевыми спекулянтами с крысиными глазками и зубами гиен, меланхоличные русские княгини, бледные, воспаленные, трепещущие от бессонницы и болезненного возбуждения, — нигде и следа прежней ледяной аристократической невозмутимости, все сметено прибойными волнами духовного потопа.
Мрачным предзнаменованием грядущих катастроф из шатра с правильными интервалами, то устрашающе громко, то вдруг снова как бы издалека, заглушённый толстыми складками прикрывающего вход брезентового полога, доносился надрывный вой диких бестий, и на улицу изливался терпкий запах хищных зверей, дамских духов, сырого мяса и конского пота...
Вдохнув эту ни с чем не сравнимую смесь, Хаубериссер
вздрогнул, и пред его внутренним взором возникла картина воспоминаний: огромный бурый медведь, кротко и тоскливо смотревший из зловонной клетки странствующего зверинца, — с левой лапой, прикованной к прутьям решетки, он был воплощением какого-то страшного, поистине безграничного отчаянья, ему оставалось лишь переступать с ноги на ногу — непрерывно, изо дня в день, неделями, месяцами... Через год Фортунат встретил его вновь в каком-то передвижном балагане.
«Ну почему же, почему я не выкупил его?» — обожгло мозг — мысль, которую он уже сотни раз гнал от себя и которая вновь и вновь нежданно-негаданно бросалась на него из своего тайного убежища, облаченная в одни и те же пылающие ризы кровоточащей совести, такая же юная и непримиримая, как и в тот день, когда он впервые заглянул в печальные звериные глаза, — казалось бы, совсем крошка, лилипут, мелочь в сравнении с теми куда более «значительными» прегрешениями, коих предостаточно в жизни каждого человека — потому-то, наверное, с ней сначала мирятся, потом уживаются, а там, глядишь, и благополучно забывают, — однако лишь перед ней одной, пред этой ничтожной песчинкой, оказалось бессильным всемогущее время.
«Тени мириадов убитых и замученных зверей прокляли нас, и кровь их взывает об отмщении! — разрозненные обрывки каких-то смутных догадок и неопределенных расплывчатых предчувствий сгустились на миг в твердую уверенность. — Горе нам, людям, если на Страшном Суде душа хотя бы одной-единственной лошади будет присутствовать на стороне обвинения!.. Ну почему, почему, почему я не выкупил его?!»
Всякий раз, когда в памяти возникали глаза несчастного мишки и на душе становилось совсем скверно, Фортунат прибегал к испытанному аргументу, сводившемуся к тому, что освобождение медведя было бы так же бессмысленно, как если б какая-нибудь песчинка в бескрайней пустыне перевернулась случайно на другой бок. «А собственно, что не бессмысленно было в жизни моей? — задумался он, окидывая мысленным взором прожитые годы. — Грыз гранит науки и света белого не видел, создавая машины, делал мертвые механизмы, которые давным-давно превратились в груду ржавого металла, и не замечал, как страдают другие, не помогал им, чтобы хоть они могли радоваться белому свету, — в общем, трудился не покладая рук, внося свою лепту в дело Великой бессмысленности».
Фортунат с трудом прокладывал себе путь в напирающей
толпе; выйдя на свободное место, подозвал извозчика и велел ехать за город: от внезапной тоски по упущенному когда-то солнечному свету заныло под сердцем...
Колеса с невыносимой медлительностью скрежетали по мостовой, а багровеющее светило уже клонилось за горизонт; в нетерпении он хотел было раздраженно прикрикнуть на своего флегматичного возницу, но вовремя сдержался.
Наконец перед ним простерлась сочная зелень убегающих в бесконечность равнин, педантично разграфленных в клетку коричневыми, идеально ровными линиями каналов, по зеленеющим квадратикам были разбросаны тысячи пятнистых коров, у каждой на спине, как защита от вечернего холода, лежал матрац, а меж ними неторопливо копошились голландские крестьянки в белых чепцах, с медными барашками накрученных на уши кос и с сияющими чистотой подойниками в руках — эта мирная картина казалась неверным отражением в огромном бледно-голубом мыльном пузыре, и тощие ветряные мельницы с их черными крестообразными крыльями выделялись на зыбком и эфемерном фоне как первые зловещие предвестники надвигающейся вечной ночи.