Беспорядочно, без каких-либо пауз, с калейдоскопической быстротой, от которой рябило в глазах, сменялись номера программы: устрашающе невинные английские Babygirls в пуделиных кудряшках, роковые апаши, препоясанные кроваво-алыми шерстяными шалями, сирийская исполнительница танца живота, набитая жгутами эластичных, причудливо перевитых кишок, толстые как пивные бочки имитаторы колоколов и краснощекие здоровяки-баварцы, бодро отрыгивающие лужеными глотками мелодичные австрийские рулады...
Но странно, от этого пестрого набора бессмысленностей, казалось, исходила какая-то колдовская сила, усмиряющая нервы подобно наркотику, в этой аляповатой галиматье было что-то от детских игрушек, и лечила она усталое от жизни сердце получше возвышенных произведений искусства.
Время пролетело как во сне, и только в заключительном апофеозе, венчающем представление, когда труппа в полном составе промаршировала со сцены с развернутыми знаменами всех стран — сие триумфальное шествие, видимо, должно было символизировать благополучно заключенный мир и крепнущую солидарность народов планеты — и пританцовывающем в кекуоке негром во главе с неизбежным:
Oh Susy Anna Oh don't cry for me I'm goin' to Loosiana My true love for to see[147]
,только тогда Хаубериссер пришел в себя и, оглянувшись, с изумлением увидел, что, поглощенный зрелищем, даже не заметил, как большая часть зрителей уже покинула залу; помещение было почти пустым.
Грузные, пышнотелые соседки тоже исчезли — бесшумно, словно испарились...
И как трогательный прощальный подарок на его бокале лежала нежно-розовая визитная карточка с двумя целующимися голубками и надписью:
МАДАМ ГИТЕЛЬ ШЛАМП
Так вот оно что!..
— Не желает ли господин продлить входной билет? — деликатно, вполголоса осведомился кельнер, потом, проворно сменив несвежую тряпицу цыплячьего цвета на белоснежную камчатую скатерть, водрузил в середину вазу с тюльпанами и разложил серебряные приборы.
Где-то под потолком натужно загудел мощный вентилятор, вытягивая наружу нечистый плебейский воздух.
Слуги в ливреях опрыскали помещение благовониями, бархатная дорожка раскатала свой багровый язык через всю залу до самой эстрады, появились клубные кресла из добротной серой кожи...
А с улицы уже слышался скрип подъезжающих экипажей и сытое урчанье дорогих авто.
Дамы в изысканно-элегантных вечерних туалетах и облаченные во фраки господа устремились в залу: тот самый интернациональный высший свет, который Фортунат видел вечером у цирка.
Через несколько минут не осталось ни одного свободного места.
Залу было не узнать: тихое позвякиванье цепочек на лорнетах, приглушенный смех, вкрадчивый шелест шелковых юбок, аромат тубероз и надушенных дамских перчаток, таинственные переливы жемчужных ожерелий и сверкающие вспышки бриллиантовых слез, шипение шампанского, влажный шорох подтаявшего льда в серебряных ведерках, заливистый лай болонки,
мраморные, слегка припудренные женские плечи, ажурная пена кружев, сладковато-пряный запах кавказского табака...
И вновь за столом Хаубериссера сидели четыре дамы: самая старшая с золотым лорнетом, остальные три помоложе, одна красивей другой — это были русские с узкими нервными запястьями хрупких точеных рук, великолепные белокурые волосы странно контрастировали с надменными, никогда не мигающими темными глазами, которые не снисходили до того, чтобы избегать нескромных мужских взглядов, — они их просто не замечали.
Какой-то молодой англичанин, чей фрак за версту выдавал лучшего лондонского портного, проходя мимо, остановился на минутку, чтобы обменяться с соседками Фортуната парой любезных фраз — тонкое, благородное, смертельно усталое лицо с моноклем, словно вросшим в глубокую глазную впадину, левый рукав, пустой до самого плеча, свободно свисал вниз, еще больше подчеркивая почти противоестественную худобу высокой сухощавой фигуры.